Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Этим же летом, в конце августа, мы собирались с дядей Федором острожить рыбу на Божьем озере. Говорили, будто щука совсем одурела и в ночное время прет из воды даже на огонек самокрутки. Дядя Леня Христолюбов уже приносил нам одну рыбину, сунул тайком от дяди матери в руки, мол, испеки пирог своим мужикам Дядя сразу понял, откуда щука, и есть пирог отказался.

— Да мы сами наловим! — ругался он на мать — Нечего подачки принимать! Хоть бы щука путевая была, а то одни кости…

— Жди, когда ты наловишь, — отмахнулась мать. — Рыбак нашелся. Только с ружьем и можешь бегать!

Дядю Федора передернуло, однако он смолчал и, усадив меня в коляску мотоцикла, повез на прошлогоднюю гарь, рубить смолье для факела. В пожаре сгорел сосновый бор, который не дорубили в войну и который потом берегли как семенной: каждый год всю школу вывозили

сюда собирать шишки для лесхоза. Но, говорят, кто-то в самую засушливую пору бросил горящий окурок, и сосновая грива превратилась в черное поле с черными же столбами обугленных деревьев. Дым заметили поздновато, и когда прибежали тушить, подойти близко было нельзя Сосны были настолько смолистыми, что горели от комля до вершины. Смола вытапливалась и огненными ручейками стекала на землю, и тогда казалось, что горит даже песок А ведь в этом бору несколько лет была подсочка; каждое дерево метра на три вверх отесано и изрезано бороздами. Никто не считал, сколько было взято живицы из каждой сосны. Но сколько еще оставалось ее, коли даже огонь не всю вытопил? Многие великановские ездили сюда готовить дрова, мазались в саже, пропитывались гарью и копотью, зато зимой смолье горело так, что валенки на печах дымились. Сосна — дерево удивительное: и мертвое может быть живым, пока есть в нем живица…

Мы с дядей оставили мотоцикл на лесовозной дороге, а сами с топорами и веревками пошли искать самый смолистый пень Дядя Федор стесывал обугленную корку, щупал свежее дерево, нюхал и шел дальше В горелом лесу было жутковато, тем более в вечернюю пору, когда красноватое солнце освещало обожженные сосны и словно опять раздувало черные угли. И пепел под ногами отливал малиновым, и редкие островки трав, и даже паутина напоминала раскаленную проволоку, а комарье металось у лица звенящими искрами. Казалось, мы идем по горящей земле.

Дядя Федор облюбовал высокий кряжистый пень, обтесал его до желтой звенящей древесины и закурил, будто мало ему было здесь огня и дыма. Едва стихло эхо от его топора, как я неожиданно услышал плач, причем недалеко. Кто-то плакал, всхлипывал глубоко, всей грудью — видно давно плакал и горько. Ознобило спину, сперло дыхание.

— Ты чего? — спросил дядя и насторожился.

— Кто-то плачет. Слышишь? — едва пролепетал я. Дядя Федор приставил к уху ладонь рожком, закатил глаза, прислушиваясь. Самокрутка таяла в его губах.

— Ничего и не слышу! — громко сказал он. — Блазнится тебе, придумал!.. Сходи, глянь — где?

Я пошел на плач, стараясь не терять дядю из виду, и с каждым шагом дышать становилось труднее. Дядя не стерпел и, хрустя углем, не таясь, двинулся за мной.

— Где, — все спрашивал он. — Во, чудак! Никого и нету! Уши мыть надо, а то сера в них…

И вдруг замер, прислонившись плечом к обгорелой сосне.

Илька-глухарь сидел между красных от солнца толстых колодин и пересыпал золу из руки в руку. Слез уже не было, на черном от копоти лице его засохли светлые полоски, жаром поблескивали сухие глаза, но он все еще всхлипывал, набирая в грудь воздуха, и тянул, подвывал дребезжащим, ломающимся голосом. Эхо странным образом искажало плач, так что казалось, будто над гарью курлычат осенние, улетающие журавли.

Зола пылила в его руках и тоже казалась раскаленной. Может, потому он и пересыпал ее, боясь обжечься?

Наверное, и дяде стало не по себе. Он громко выматерился, оглядываясь по сторонам, и размашисто шагнул к Ильке. Тот спиной ощутил движение — вскочил резко, прыгнул вперед и лишь тогда оглянулся.

— Ты чего это ревешь? — нарочито засмеялся дядя. — Заблудился, что ли?

Илька рукавом грязной рубахи отер лицо и вдруг бросился к дяде, прижался к его животу головой, вцепившись в подол гимнастерки. Дядя чуть растерялся, затем обнял Ильку, заговорил ворчливо:

— Во, ревет сидит, как телок непоеный… А мужик еще, женилка, поди, уж мхом обросла… Заблудился, так чего реветь? Ну, айда с нами, смолье рубить.

Илька-глухарь успокоился немного, хотя еще всхлипывал, и худая спина его под натянутой рубахой походила на рыбий скелет. Дядя окончательно сдобрился, потрепал волосы и оттянул от себя Колдуна.

— Ну вот, прилабунился… Пошли. Нарубим смолья и острожить поедем. Щучье на Божьем по пуду, нас дожидается. Пойдем.

Мы вернулись к выбранному пню и начали рубить. Пень стоял словно каменный, топор отскакивал, высекая искристую щепу. Дядя жалел, что не прихватил пилу, но и

без пилы отваливал огромные ломти смолья и швырял их в кучу. Пока мы рубили, Илька делал вязанки и относил к мотоциклу. Изредка он поглядывал в мою сторону, будто хотел что-то спросить и не решался. Может, думал предупредить, чтобы я не проболтался в Великанах, каким мы застали его на гари? Вот бы потеха была — Колдун, а в лесу заблудился да еще и ревет. Но Илька не подал мне никакого знака. Мы загрузили коляску смольем, угнездились на мотоцикле и вернулись домой.

А дома дядя сложил смолье в поленницу дров и махнул рукой:

— Ничего, зимой стопим за милую душу!

— А лучить? — опешил я. — Мы же на Божье собирались…

— На чем лучить-то? Где у нас лодка? Без лодки-то куда?

На Божьем была единственная лодка — дяди Лени Христолюбова. И он бы, конечно, дал ее нам, однако мой дядя и слышать о ней не хотел.

— Сейчас, кланяться буду ходить, — проворчал он и ушел в избу. Видно, рыбачий азарт, разожженный матерью, у него прошел, и теперь хоть плачь — не уговоришь. Одного же меня дядя не пускал: дескать, утонешь или острогой ногу пробьешь. И так плоскостопый, никуда не годный…

Илька проводил дядю взглядом и вдруг потянул меня куда-то, махая рукой в сторону реки, замычал, округляя глаза.

— Лодка есть? — понял я. — Где?

Колдун закивал, засмеялся и потянул сильнее. Я пошел, и хорошо, что над Великанами сгущались сумерки, — никто не видел, как я вожусь с Колдуном… По пути он заскочил на свой двор и прихватил лопату. Я так и не добился, зачем она нужна, и решил, что вместо весла.

Мы ушли далеко от Великан вверх по реке. Илька все вел и вел, призывно махая рукой. Наконец он залез в молодые тальники на песке под яром и уже в потемках показал лодку, до самых бортов замытую в землю. Торчал только нос, часть кормы и штыри для уключин. То был обыкновенный дощаник, видимо, уплывший у сплавщиков и похороненный здесь в половодье. А значит, уже ничей. И если мы его выкопаем и утащим на Божье озеро, то это будет наша лодка навсегда! К тому же перетащить — раз плюнуть. Там, где лежал дощаник, до Божьего напрямую по кустам было рукой подать — километр, может, полтора. Так что через пару часов можно бежать за дядей Федором, везти на озеро смолье, острогу и лучину — решетчатый ковш, где жгут огонь. В полночь самая щука идет!

Песок был сырой, мягкий, хоть и с глиной, и на глубине в лопатный штык выступила вода. Мы копали с остервенением и каким-то злорадством — обманули судьбу! Только бы дыры в дне не было, чтобы не конопатить и не смолить лодку — и так времени нет. Мы пыхтели, роя землю — один лопатой, другой руками, хлюпала вода, ошметьями летела грязь и путал ноги вездесущий густой тальник. Он успел вырасти даже в самой лодке забитой тяжелой глиной.

Через полчаса мы выкопали дощаник, освободили от земли его нутро и едва вытащили из ямы — присосало. Затем несколько минут впотьмах щупали осклизлые борта, проверяли дно — нет ли где трещины или дыры. Илька извел последние три спички и только напортил: от бледного их огонька стало еще темнее и по-осеннему черная ночь затянула реку, тальники и весь берег, словно замыла тяжелой глиной в половодье. Одно лишь небо слегка светилось от звезд и далеких, мигающих сполохов — то ли гремела где-то гроза, то ли сверкали запоздалые хлебозоры. Лодка на вид и на ощупь казалась целой, но чем черт не шутит! Мы перевернули вверх дном и залезли под нее, чтобы посмотреть еще раз на свет, как смотрят ведро — не худое ли? Мы ползали на животах, елозили на спинах, но под лодкой было темно, хоть фотопленку заряжай. И в этой полной темноте Илька-глухарь вдруг засмеялся в голос, заухал, будто филин, так что оторопь взяла. Я выскочил из-под лодки, а он все хохотал и, конечно, сам не слышал своего смеха, как глухарь на току.

Наконец он успокоился, и от тишины, которая затем наступила, казалось, заложило уши и я тоже оглох. Беззвучно мигали сполохи далекой грозы, темная вода в Рожохе немо вспучивалась от глубинных струй и закручивалась в воронки; посередине реки бесконечно долго тонул, ныряя с головой, и никак не мог утонуть отяжелевший комлем осиновый сутунок. Хотелось крикнуть или громко заговорить, чтобы сбросить напряжение и разрушить это безмолвие, но в горле стоял ком и цепенели мышцы.

Илька выбрался из-под дощаника и замер, словно прислушиваясь. Потом он один опрокинул лодку и взялся за обрывок троса, прибитого к носу. И тут я услышал собственное дыхание и стук крови в ушах…

Поделиться с друзьями: