Хлыст
Шрифт:
Действие, происходящее в монастыре Загорской пустыни, начинается с некоего Феофана. Бог мучает его, как Иова, но вывод Феофана противоположен: Феофан соревнуется с Богом в силе зла. «Али найдутся у Тебя козни, штоб выше моих были? Тягота, чтоб выше моей тяготы?» — восклицает богоборец [1603] . Феофан убивает старуху-мать, насилует сестру и продает дочь развратнику. Сторонники Феофана называют себя «злыдотой», и во всем этом варварском нарративе чувствуется перекличка с изощренными идеями Эллиса о Мировом зле. Противостоят «злыдоте» сторонники «ясновзорого подвижника и пророка» по фамилии Крутогоров; это портрет Александра Добролюбова, нарисованный, вероятно, по слухам. Секту Крутогорова автор называет то «пламенниками», то хлыстами. Впрочем, злыдота, пламенники, местные мужики и даже «монахи-сатанаилы» отлично понимают друг друга. Общий их враг — местный помещик, а также города и живущие там люди, которые не хотят отдать крестьянам землю-мать. Общий предмет веры всех местных обитателей — Светлый град, который они собираются строить вместо существующих городов. «Жизнь — это звон звезд и цветов, голубая, огненная сказка… Но окаменевшие, озверелые кровожадные двуногие погасили ее. И на мертвой, проклятой Богом земле воздвигли каменные гробы — города» [1604] .
1603
П. Карпов. Пламень.
1604
Там же, 177.
Крестьянская жизнь изображена Карповым так: «Жили знаменские мужики ни шатко, ни валко. Больше плясали, чем работали. Уж такая у них была повадка — плясать. Да и то сказать, работать-то было нечего и не на чем». Все принадлежит помещику, кроме песен и радений. «Голубоватая мгла окутывала хороводы. — Мати-земле — Слава! Слава! Слава! — пели и кружились хороводы» [1605] . Народная теология тоже пересказана своеобразно. Люди, спрашивая у пещерного затворника: «Кем нам быть?» — получают «древний» ответ: «Богами». Но ответ неполон, и люди продолжают истовую богословскую дискуссию. Есть ли в мире зло и добро или, может, есть одна только жизнь? Верить ли в Бога или верить Богу? Оскопляться и быть бессмертными, или любить и умереть? Или выколоть себе глаза, чтобы лучше чувствовать красоту мира в акте любви, в котором, верит рассказчик, слепому нет равных? [1606]
1605
Там же, 67, 30.
1606
Там же, 163–165.
В голубом огне мужики […] тонких подхватывая упругих, пламенных дев и духинь, целовали их в груди, в уста кроваво. Носились огненным вихрем […] радостное что-то и жуткое запела громада. И, крепко и тесно сомкнувшись, огненным понеслась вокруг девушки колесом […] В плясе кидались на кормчих […] Падали уже на земь, визжа и крича безумнодиким криком […] Сокотал дух [1607] .
Так изображено здесь радение. Вместе с хлыстами-пламенниками тут и Козьма-скопец, «ненавистник плоти и смерти». Он принял «большую царскую печать», и его не берут ни нож, ни пуля. «Дык рази мы не сумеем смерть победить! […] Никто не будет вмирать», — обещает он. Он лечит травами, но на просьбу открыть их секрет предлагает принять «печать». Кастрацию он называет «смертью попрать смерть».
1607
Там же, 75, 91.
«Мир — красота», — говорит Крутогоров. Помещик отвечает: «Сильные ненавидят красоту. Потому что красота выше силы, это верно хлысты поняли, мать бы их» [1608] . Политические идеи Крутогорова тоже несложны: всем дать землю, и тогда все будут любить и петь, как он. Героев сажают в тюрьму, там они поднимают восстание, не дав повесить политзаключенных. Крутогоров бежит; его любимую девушку убивают; Козьма-скопец воскресает после того, как с него сняли кожу и вытянули жилы. В «вампире-городе» начинается революция; рабочие бастуют и уходят в деревню брать землю. «Злыдота» кончает самосожжением.
1608
Там же, 235.
Карпов рассказывает иначе, чем Белый и, тем более, чем Свенцицкий. Трудно сказать, что в его картинах итог живых слухов и легенд о жизни хлыстов; что — плод личной фантазии Карпова; а что — продукт чтения и, в частности, более чем вероятного чтения Захер-Мазоха. Все же его фантазия ближе к культурной традиции. Он фантазирует на те же вечные темы, на которые импровизировали до него многие поколения его неграмотных предшественников. При всех отличиях сочного письма Карпова от рационального текста Свенцицкого и от взвинченного стиля Белого, между тремя романами есть немало общего: соединение религиозного поиска с политическим протестом, воплощенное в секте и ее лидере; эротическая атмосфера, разряжающаяся смертью партнера или партнерши в конце романа; сатира на православную церковь. Последняя нарастает от иронически изображенного епископа у Свенцицкого через резкую насмешку над деревенским попом у Белого до кошмарной картины монастырского разврата у Карпова.
Другой вариант литературной интерпретации хлыстовства тогда же дал Георгий Чулков в романе Сатана [1609] . Дело происходит в неназванном губернском городе. Местный Распутин, по фамилии Безсемянный, живет с женой и пятью «сестрицами». Он связан с монархическим и антисемитским Союзом латников, прозрачной сатирой на Союз русского народа. Безсемянный «учит, что все исполненные Духа — как Христы». Спать с ним не грех, — рассказывает одна из его поклонниц, «на нем Дух». Он проповедует, пользуясь полной поддержкой местной церкви. «С хлыстами мы не водимся. Они противники властям и говорят, будто бы православная церковь раболепствует. Есть у них правда, только не туда они метят, куда следует. […] глупые они. Хотел он, было, с ними соединиться, да ничего не вышло. Отказались ихние старшие» [1610] , — рассказывает «сестрица» Безсемянного. Именно хлысты прозвали Безсемянного Сатаной, дав название роману и уже этим сблизившись с автором.
1609
Г. Чулков. Сатана. Москва: Жатва, 1915.
1610
Там же, 52, 104.
«По моему глубокому убеждению, в нашем обществе действовали тогда какие-то силы (и весьма темные), силы незримые и весьма реальные» [1611] , — говорит авторский голос. Безсемянный-Распутин и компания надругаются над «самою тайною и целомудренною мечтою» России. Тут Чулков, вероятно, имеет в виду именно хлыстов, их целомудренную веру, ныне оккупированную «бездарными искателями темных приключений». Почему не противопоставляет Россия «этой черной смуте все то дивное, светлое и святое, с чем изначально сочеталась ее судьба?» — восклицает автор. «Верю, верю, однако, что нечто она противопоставила», утверждает он, хотя доказать «с очевидностью и точностью» не берется [1612] . Однажды в романе появляется и сразу исчезает фигура хлыста, — не такого,
как Безсемянный, а настоящего, народного; зовут его Иванушка-дурачок. «Надо, братец, умереть, тогда и жить будешь. А ежели поленишься умереть, заживо гнить начнешь», — учит этот Иванушка, пересказывая знакомые истории о таинственной смерти и таком же воскрешении. «Земля наша родимая — царевна спящая. Возьми ее за белу ручку, облобызай ей уста сладкие, она и проснется. И ты ей женихом будешь во веки-веков», — говорит Иванушка слова, живо напоминающие Блока [1613] .1611
Там же, 39.
1612
Там же, 40.
1613
Там же, 94.
Любопытна фигура центральной героини, княжны Ольги. Побывавший однажды в этом городе поэт Б. назвал княжну «Вечною женственностью в аспекте Вечной дурочки». Княжна никак не может решить, в кого из претендентов на ее руку и тело она влюблена. «Или уже в характере ее была такая черта безразличной покорности и во всех она влюблялась, подчиняясь как бы высшему предопределению?» — восклицает Чулков. В этой фигуре видна карикатура на жену Блока, которая была одно время связана с Чулковым отношениями близкой дружбы. В итоге Ольга оказывается в постели ложного хлыста Безсемянного. В конце Сатаны приносится финальная жертва. Слабого Человека Культуры, который здесь изображен левым думским депутатом и женихом княжны Ольги, безо всякого ритуала закалывают на загородной даче.
Существенное отличие от Серебряного голубя состоит в том, что Чулков не связывает своего Сатану с хлыстовством а, наоборот, противопоставляет их. Таким образом, в своей конкуренции с Белым Чулков претендует на более глубокое понимание народной жизни. Соответственно, здесь нет характерного раздваивания женского образа на роковую хлыстовку и милую студентку. Все герои романа стремятся к Ольге, которая наделяется некоей универсальностью. «С ней соединиться, это значит со всеми». Все же роман Чулкова откровенно вторичен. Сцена соблазнения и бегства княжны списана из хлыстовских глав романа Мельникова-Печерского На горах [1614] . Сцена заманивания и убийства мужского героя слишком напоминает финальное действие Серебряного голубя. Отношения Безсемянного-Распутина с «темными силами» напоминают аналогичный сюжет в Романе-Царевиче Гиппиус. Религиозные искания вновь связываются с подпольной политической работой; православная церковь изображается бессильной и коррумпированной; интеллигентный герой конкурирует с сектантским лидером из-за женщины; финальное убийство символизирует слабость интеллигенции.
1614
История литературы знает не только досадные заимствования из прошлого, но и счастливые предвидения будущего. В своем рассказе Гриша [1861], повествующем об опасности и разврате раскола, Мельников-Печерский угадал даже имя героя, ставшего известным полувеком спустя.
Это он совершил. Этим-то и соединился он с ними; а Липпанченко был лишь образом, намекавшим на это; это он совершил; с этим вошла в него сила, —
говорится в романе Петербург [1615] о его герое Дудкине. Совершил это с Дудкиным один из самых загадочных персонажей романа, «персианин из Шемахи» [1616] со странным именем Шишнарфнэ. Исследователи справедливо указали на то, что национальность связывает этого Шишнарфнэ с Заратустрой [1617] ; но его родной город находится не в Персии и не имеет отношения к Ницше.
1615
Белый. Петербург, 269.
1616
Robert A. Maguire, John Е. Malmstad. Petersburg — in: Andrey Bely. Spirit of Symbolism. Cornell University Press, 1987, 127; авторы этого проницательного анализа Петербурга прошли мимо Шемахи. Интересны и другие приметы персидского гостя. Шишнарфнэ представлен Дудкину так: «Персианин из Шемахи, чуть было недавно не павший жертвою резни в Испагани» (268). «Поганью» Дудкин в той же главе называет Липпанченко (284, 304). Шишнарфнэ — из погани, то есть из Липпанченко. Важна здесь и «резня»: Дудкин как раз собирается зарезать Липпанченко.
1617
Толстой. О великороссийских беспоповских расколах в Закавказье, 52.
В русской и, вероятно, мировой литературе Шемаха упоминается впервые после Золотого петушка, где это закавказское селение играет важнейшую роль: оттуда исходит угроза царству Дадона, там убивают друг друга его сыновья, там Дадон встречает шамаханскую царицу. В Шемаху, действительно, ссылали скопцов из разных мест России. Ассоциацию с Золотым петушком подтверждает характеристика Зои Флейш, подруги Шишнарфнэ и Липпанченко, как «жгучей восточной брюнетки» [1618] . Вновь оживает известный нам треугольник: Шишнарфнэ замещает скопца, Дудкин — Дадона, восточная брюнетка — шамаханскую царицу. Упоминание Шемахи надо читать как интертекстуальную ссылку: не раскрывая своего источника прямо, Белый оставляет в высшей степени специфическую улику, по которой читатель в конце концов сумеет распутать цепь преемственных текстов [1619] .
1618
Белый. Петербург, 294.
1619
Интертекстуальная игра Петербурга рассмотрена в работах Н. Пустыгиной, которая выявила важные подтексты романа (она указала, в частности, на Записки сумасшедшего, Бесы, Балаганчик и Вехи) и попыталась описать механизм цитации; шемаханская и петушиная темы в ее анализе отсутствуют: Н. Пустыгина. Цитатность в романе Андрея Белого «Петербург». Статьи 1 и 2 — Труды по русской и славянской филологии = Ученые записки Тартуского государственного университета, 414, 1977, 80–97; 513, 1981, 86–114.