Хлыст
Шрифт:
Профессионал двух занятий, писательского и цензорского, Иванов не намеревался печатать и не давал читать свои романы. По-советски тесное окружение председателя Литфонда не догадывалось о том, что за странности царят в его голове и заполняют ящики стола. Полной непохожестью на канон советской литературы эти тексты изумляют современного читателя. Представляя собой отчаянные формальные эксперименты, они открывают важные и забытые аспекты исторического мира, в котором жил писатель. Мы имеем дело с литературой, написанной не для печати и вообще не для чтения: апостольское послание, предназначенное потомкам через головы современников; сочинение графомана, которое, как он убедился, нельзя показывать коллегам; добросовестная работа писателя, делающего свое дело в самых неподходящих для этого условиях. Свобода писать в стол — последняя степень писательской свободы, и в отличие от предыдущих степеней, она почти неотъемлема. Понятно, что тексты, не предназначенные для чтения, теряют атрибутивные характеристики текста; но что-то приобретают взамен. Они способны воплотить такие фантазии автора, по поводу которых брались за карандаш даже цензоры, которые годились ему во внуки. Такие тексты допускают безответственную радикальность художественного эксперимента. Публикуемые эпоху спустя, они способны перевернуть представления о литературном процессе.
Платонов
Сочетая идеологические мотивы с захватывающими подробностями жизни, этот великий мастер люкримакса умел создавать чувство первичной, ничем не опосредованной реальности — подлинной,
Утопию здесь трудно отделить от анти-утопии. Большой писатель находит свою задачу не в идеологической оценке революции, а в ее понимании — и еще в письме как таковом. Проза почти всегда использует приметы исторических реальностей в качестве стартовых точек. Но подлинно сильная фикция не зависит от знания автором/читателем этих реальностей, как и от их веры в историческую точность нарратива. Такое знание-вера важнее для восприятия исторической прозы, смыслы которой привязаны ко временам, о которых она писалась и когда она писалась: романа Мережковского, дневников Пришвина, эпопеи Горького, повести Радловой. Чевенгур, однако, легче редуцировать к философскому трактату, чем к исторической хронике. Его сектантские прототипы любопытны, но их знание не столь существенно для восприятия этого текста.
Коммунистическая диктатура, как она показана в Чевенгуре, похожа на режим анабаптистов в Мюнстере 16 века, о котором Платонову могло быть известно по переводам Энгельса или Каутского [1786] . Наряду с этим Платонов мог быть знаком со сведениями о сходном эксперименте секты ‘общих’, которая существовала в Поволжье и Закавказье почти полвека, вплоть до революции. Об ‘общих’ заинтересованно рассказывали популярные народнические писатели, в частности Глеб Успенский. В 1915 году демократически настроенный Ежемесячный журнал публиковал очерки М. Саяпина, который сам воспитывался в этой общине и был внуком одного из ее ‘судей’. Уже название его статей привлекало внимание: «Общие». Русская коммунистическая секта [1787] . Ее члены работали на общественных полях и ели в общественных столовых. Их поведением и имуществом распоряжалась бюрократическая иерархия из 9 ‘чинов’. Жениться можно было только с разрешения общины; община же воспитывала детей. В секте практиковались жестокие посты. Общие работы прерывались молениями с ликующими песнями, пророчествами, глоссолалией и общим лобызанием. Как в Чевенгуре, где начальство совмещает в себе способность к нечленораздельным пророчествам с любовью к мандатам и печатям, экстатический характер обрядности у ‘общих’ сочетался с жестким, до предела формализованным характером режима. В специальных книгах фиксировались грехи, добрые поступки, молитвы, посты и даже сны членов общины. Был у ‘общих’ и свой Третий Завет, и боготворение их вождя Михаила Попова. В дисциплинировании такой группы важную роль, естественно, играли разного рода санкции, доносы и суды. Главным наказанием в секте было отстранение от лобызания. За этим следовали дополнительный пост и запрет выхода на работы.
1786
Это предположение см. в: Г. Гюнтер. Жанровые проблемы утопии и «Чевенгур» А. Платонова — Утопия и утопическое мышление (под ред. В. А. Чаликовой). Москва: Прогресс, 1991, 252–276; X. Гюнтер. О некоторых источниках миллениаризма в романе Чевенгур — Страна философов Андрея Платонова: Проблемы творчества. Москва: Наследие-Наука, 1994,261–266; о восстании анабаптистов см. выше, Введения в тему. Апокалиптическое.
1787
М. Саяпин. «Общие». Русская коммунистическая секта — Ежемесячный журнал, 1915, 1, 65–77; 2, 60–69; см. также: Нижегородец. Русские коммунисты — духоборы. Москва: изд-во С. П. Серебровского, 1906.
Кто заметит за другим проступок, сейчас доносит первым чинам; таких донесений может оказаться несколько […], даже от мужа на жену и от детей на родителей […] Если осужденный […] захочет опять занять свое место в собрании, то он должен получить «слезовую», то есть должен выйти на середину собрания, стать на колени, плакать и просить о прощении […] Он не может быть прощен до тех пор, пока все собрание не заплачет, а главное судья [1788] .
Те, кто посещал эту общину в начале 20 века, находили внятные признаки пост-коммунистического вырождения. На собраниях пелись ритуальные псалмы, которые мало кто понимал. Молодые люди томились и скрытно кокетничали друг с другом, прячась по кустам при приближении ‘видителя’. Высокие ‘чины’ утаивали свои вполне капиталистические доходы и, без нужды прибегая к силе, доводили подчиненных, особенно нарушительниц семейных обычаев, до самоубийств [1789] . Все это происходило в повожском Новоузенске, и атмосфера Чевенгура здесь виднее, чем в истории Мюнстера.
1788
Саяпин. «Общие». Русская коммунистическая секта.
1789
Г. Успенский. Полное собрание сочинений. Москва, 1949, 8, 304–309.
Если о сектантских источниках Чевенгура приходится догадываться, то в рассказе Платонова Иван Жох [1927] скопцы названы прямо. Вслед за Андреем Белым и параллельно Пришвину и Всеволоду Иванову, Платонов пользуется сведениями о мистической секте для того, чтобы высказать свое понимание народа, революции и собственного будущего. Пост-революционный текст Ивана Жоха, смешивающий эпохи и жанры — предшественник магического историзма, который станет популярен в русской литературе много десятилетий спустя, в пост-перестроечные годы. Здесь показан вымышленный центр скопцов в Сибири, Вечный-град-на-Дальней-реке, «тайная и самая богатая раскольничья столица». Здания ее напоминает «ионическую культуру»; может быть, это параллельная Блоку генеалогия скопческой темы от времен Аттиса. Но в «вечном невозможном городе» Платонова, в отличие от блоковского Рима, царит «тишина истории». В тексте, как бы продолжающем пушкинскую Историю Пугачева, Платонов объединяет в одну семью три ключевых персонажа:
героя местной легенды, в котором виден Пугачев; основателя скопчества, в котором виден Селиванов; и прямого потомка их обоих, великого философа, в котором можно распознать Федорова. Но выходец из этого города сражается против большевиков, а «красно-зеленые партизаны», бойцы гражданской войны, остаются равнодушны к скопческому городу и едут к Ленину в Москву, из тайной столицы в явную. Все перепуталось, и Платонов проблематизирует идентичность героя, оставившего Вечный-град-на-Дальней-реке. Оба, автор и герой, сомневаются вместе: «не обменялся ли нечаянно я на кого-то другого в трудном фантастическом пути» [1790] .1790
А. Платонов. Епифанские шлюзы. Москва: Молодая гвардия, 1927, 102.
С движением истории от военного коммунизма к мирному сталинизму, романтический образ русской революции как победы сектантского народа замещался другими, неоклассическими моделями [1791] . Но происходило это не сразу, и писательские души были полны неизжитых противоречий. Даже Алексей Толстой, один из литературных творцов нового культа личной власти, писал Горькому в конце 1932 о замысле своего Петра Первого:
Большое место займет раскол — движение русской нарождающейся буржуазии — затяжная, пассивная революция, избравшая реакционные формы до мракобесия включительно. Все же, как-никак, ко времени Екатерины II три четверти русского капитала и большая часть промышленности (Север, Урал) оказались в руках у раскольников [1792] .
1791
О новом утопизме конца 1920-х см.: Э. Найман. «Из истины не существует выхода»: Андрей Платонов между двух утопий — Russian Studies, 1994, 1, 117–157.
1792
Горький и советские писатели, 412.
Этим формулировкам уже больше чем полвека, но они все еще шли в дело. Автору было виднее, каким диалектическим способом апология Петра, яростного врага раскола, могла сочетаться с отношением к расколу как к «затяжной революции».
Горький
Так и не сумев дописать Клима Самгина, Горький рассказал о титульном герое во множестве подробностей — политических, культурных, сексуальных. Пытаясь упорядочить сырой материал этой Жизни, автор поставил себе неразрешимую задачу. С одной стороны, он очевидно хотел рассказать обо всем, восстановить все, претворить жизнь в текст, создать текстуальный аналог федоровского воскрешения, написать Мавзолей. С другой стороны, новые идейные условия требовали осудить старого, отжившего свое героя. Люди здесь наталкиваются друг на друга и, потоптавшись, исчезают без смысла, как на изображенной тут же Ходынке. Самгин общителен, но холоден, и это подано как черта эпохи; на самом деле таков сочинивший его автор. Больше, чем на русскую историю, роман Горького похож на итальянскую виллу, в которой Горький писал его в конце 1920-х, при Муссолини. Дом, подобно роману, был наполнен странными, вырванными из контекста мужчинами и женщинами. «Тут были люди различнейших слоев общества, […] имевшие к нему самое разнообразное касательство: от родственников и свойственников — до таких, которых он никогда в глаза не видал» [1793] , — вспоминал Горького и его виллу Ходасевич. Все в этом доме было точно как в текстах его хозяина: «В романе […] люди, изображаемые автором, действуют при его помощи, он все время с ними, он подсказывает читателю, как нужно их понимать, […] очень ловко, но произвольно управляет их действиями» — так, по-домашнему, Горький объяснял свою нарративную политику [1794] .
1793
В. Ходасевич. Горький — в его кн.: Некрополь. Воспоминания. Париж: YMCA-Press, 1976, 247.
1794
Горький. О пьесах — Собрание сочинений. Москва: ГИХЛ, 1953, 26, 411.
Конечно, всех — хозяина и гостей, автора и героя, и главное, предполагаемого читателя — красивые женщины интересуют больше других людей. В Самгине их много; и очень редко текст задерживается на какой-либо одной. И все же в его распадающейся ткани есть не только заглавный герой, негативный и банальный, но и настоящая героиня, причем положительная и самого необычного свойства. Можно сказать и больше: подлинным героем Жизни Клима Самгина является не слабый интеллигент, а хлыстовская богородица. Для того, кто дочитал роман до его третьего тома, анти-биография Клима Самгина вдруг превращается в агиографию Марины Зотовой.
Третий том писался Горьким долго и трудно; длинные перерывы в работе были вызваны поездками писателя в СССР. Там происходила коллективизация и еще многое другое, а Горький все писал о Зотовой. «Когда я приеду в Россию? Когда кончу роман», — писал Горький из Сорренто в 1927 [1795] . Откладывал ли он окончательное возвращение в СССР и скорую смерть там, чтобы закончить роман; или, наоборот, затягивал текст, чтобы не возвращаться? Во всяком случае, именно в третьем томе сюжет, наполняясь неосуществленными желаниями, вдруг увлекает читателя, давно уже не ожидающего сюрпризов. Если бы третий том Клима Самгина существовал отдельно, у романа была бы иная судьба; впрочем, другим бы был и его автор [1796] .
1795
Горький и советские писатели. Неизданная переписка — Литературное наследство, 70. Москва: АН СССР, 1963,628.
1796
Оценку Жизни Клима Самгина и, в частности, третьего его тома, см.: И. Серман. Горький в поисках времени — La litteratura Russa del Novecento. Napoli: Instituto Benincasa, 1990, 55–74.
После событий 1905 года адвокат Самгин, разочарованный интеллигент левых взглядов, возвращается из Москвы на свою родину, в губернский центр под символическим названием Русьгород [1797] . Устроившись поверенным в делах у красавицы Зотовой, он поначалу относится к ней так же, как к остальным своим женщинам — с боязливым желанием. Из всех них она — самая красивая, самая умная и самая богатая; и она же едва ли не единственная, с которой у Самгина так и не состоялась близость. К тому же в ее общине собирается несколько прежних подруг Самгина, так что богородица Марина вбирает в себя женское население романа.
1797
Горький лишил этот Русьгород идентичности с каким-либо реальным городом, например, Нижним Новгородом; см. И. Вейнберг. За горьковской строкой. Москва: Советский писатель, 1976, 292–293.