Хлыст
Шрифт:
Жрецы этой богини […] обязывались собственноручно совершить над собою операцию оскопления. Ампутированные части они обыкновенно полагали на алтарь, и потом, сняв их, бежали в город, где бросали их женщинам [1346] .
Катулл, рассказавший эту историю страстными стихами, — по словам Блока, «размером исступленных оргийных плясок», — меньше всего хотел бы сам последовать за своим героем. Проспавшись, Аттис пожалел о том, чего лишился. «Жаль мне, жаль, что я так сделал», — с некоторой наивностью передавал его чувства Фет [1347] . На раскаянии этот сюжет не заканчивается. Услышав жалобу Аттиса, богиня Кибела, олицетворение матери-природы, пришла в гнев и наслала на него львов. Лютые звери заставили Аттиса забыть о его сожалениях. Страшную жертву во имя страшной матери нельзя востребовать назад. Русский поэт сожалел о несмелости своего римского предшественника. По словам Блока, Катулл сам испугался тою, что написал (6/82). Лишь испугом вызвано его отречение от Аттиса; будь поэт посмелее, он и сам бы хотел подвергнуться той же участи. А будь еще смелее, и подвергся бы ей; по крайней мере, так можно продолжить мысль Блока.
1346
К. Кутепов. Секты
1347
Переводы Аттиса см.: Стихотворения Катулла в переводе и с объяснениями А. Фета. Москва: типография А. И. Мамонтова, 1886, 69–75, и А. И. Пиотровского и Шервинского в кн.: Катулл. Книга стихотворений. Москва: Наука, 1986.
Находка Блока не сводится к области поэтики и метрики. «Аттис есть создание жителя Рима, раздираемого гражданской войной. Таково для меня объяснение и размера стихотворения Катулла и даже — его темы», — с предельной ясностью пишет Блок (6/84), в очередной раз связывая тему (кастрацию) с эпохой (революцией) и заранее отрицая возможность редукции его и Катулла темы к одной только (метафорической) фикции. Таковы отправные факты, которые предстоит интерпретировать в нашем интертекстуальном построении.
Поэт болел той же болезнью, от которой умерли любимые им Ницше и Врубель и которая так страшно воплощает в себе связь любви и смерти [1348] . Согласно Чуковскому, болезнь Блока стала прогрессировать сразу же после окончания Двенадцати [1349] . Как раз в дни работы над Катилиной психически заболела и Бекетова. Ее способ безумия, прямо противоположный безумию ее сестры и племянника, проявлялся в том, что она отказывалась поверить в разрушение любимого имения в Шахматове, — не признавала реальность революции. Месяц назад сестра Блока Ангелина умерла «от воспаления спинного и головного мозга» [1350] . Блок записывал: «Ужас (я, мама, тетя, Люба). Письмо маме. — Катилина — все-таки. — Любе трудно» [1351] . Всю жизнь пытавшийся примирить и совместить двух женщин, мать и жену, Блок в эти последние годы делает, кажется, выбор в пользу матери. Во время работы над Катилиной Блок писал ей: «мне не менее трудно жить, чем тебе, и физически, и душевно, и матерьяльно» [1352] . На следующий день он записывал: «очень плохое состояние. Невозможность работать; сонливость; что-то вроде маминых припадков, должно быть» [1353] . Не в силах облегчить ни ее, ни свое одиночество, он реагировал привычным способом: идентификацией с матерью.
1348
О болезни Блока см.: Pyman. The Life of Alexander Blok, 2, 147; Nivat. Alexandre Blok, 135, 150.
1349
К. Чуковский. Последние годы Блока — Записки мечтателей, 1922, 6, 155–183.
1350
Блок. Записные книжки, 396.
1351
Там же, 402.
1352
Письма Александра Блока к родным, 2, 400.
1353
Блок. Записные книжки, 402.
Новые размышления о поле и теле были закономерны в этой ситуации, возвращавшей поэта к его не разрешенным в юности конфликтам. Пол был тем, что отличало от матери, что засоряло революцию и что, наконец, было источником непрерывных и тягостных переживаний. Жизненный опыт делал эти мысли лишь отчетливее осознанными; исторический момент позволял не смущаться самых радикальных решений; пройденный путь помогал воплотить необычные желания в формы культурной традиции.
Подстрекаем буйной страстью, накатившей яростью пьян Облегчил он острым камнем молодое тело свое И, себя почуяв легким, ощутив безмужнюю плоть, Окропляя землю кровью, что из свежей раны лилась, Он потряс рукой девичьей полнозвучный, гулкий тимпан […] Завопив, к друзьям послушным исступленный голос воззвал [1354] .1354
Катулл. Аттис, перевод А. И. Пиотровского — Катулл. Книга стихотворений, 138.
Порожденный Блоком гибрид Аттиса и Каталины укоренен в личной блоковской мифологии, а точнее, демонологии. Новый чудовищный идеал сконструирован как кастрированный Демон, хирургически излечившийся от агрессивной мужской сексуальности. Вместо того, чтобы закончить сюжет смертоносным для женщины соитием, новый герой освобождается от своей мужественности и сам становится женщиной [1355] . Не считаясь с жертвами, он находит себе возмездие, разрывающее порочный круг любви и смерти — мужской любви и женской смерти.
1355
Кастрационные мотивы находят у довольно разных писателей, напр., у Бодлера (Leo Bersani. Baudelaire and Freud. University of California Press, 1977), Бальзака (Ролан Барт. C/Z. Москва: Культура, 1993) или
у Пушкина (Игорь П. Смирнов. Кастрационный комплекс в лирике Пушкина — Russian Literature, 1991, 29, 205–228). В этих психоаналитически ориентированных исследованиях кастрация понимается как нечто обобщенно-метафорическое — например, любая помеха в сексуальном контакте, любое расчленение тела (Bersani) или даже всякое лишение значимого признака (Смирнов). В настоящей работе кастрация чаще понимается в ее буквальном физическом смысле — так, как она понималась не психоаналитиками, а скопцами.Комментируя Катулла в своей речи о Катилине, Блок настойчиво подчеркивал использованный им грамматический трюк, который из русских переводчиков воспроизвел один Фет [1356] : с момента оскопления, Катулл писал об Аттисе в женском роде. Теперь Аттис готова к революции. Свободная от желания, легкая и прекрасная, бывшая мужчина создаст новый мир, в котором не будет женщин, пола и секса. Стремление смешать пола и полярности вообще характерно для этого времени. Врубель тоже превратил Демона, в оригинале противопоставленного Тамаре, но пользующегося ее обществом, в одинокого андрогинного Демона, — «дух, соединяющий в себе мужской и женский облик» [1357] . Чуждавшемуся демонизма Анненскому молодой Блок сам виделся в «обличьи андрогина» [1358] . «Демон сам с улыбкой Тамары» — таким видела Блока Ахматова [1359] . В 1905 Евгений Иванов глухо писал в дневнике о «двоеверии» Блока, что казалось «очень большой мыслью» и ассоциировалось с Демоном Лермонтова [1360] .
1356
Ср. исторический рассказ об Аттисе, жреце Кибелы, который мог быть доступен Блоку: «После кастрации кандидаты навсегда облекались в женское платье» — Кутепов. Секты хлыстов и скопцов, 100.
1357
М. Врубель. Письма к сестре. Ленинград, 1929, 166.
1358
И. Анненский. Избранные произведения. Ленинград: Художественная литература, 1988, 171.
1359
Анализ см.: Л. Долгополов. Достоевский и Блок в «Поэме без героя» Анны Ахматовой — В мире Блока. Москва: Советский писатель, 1981, 465; Р. Д. Тименчик. Блок и его современники в «Поэме без героя». Заметки к теме — Биография и творчество в русской культуре XX века. Блоковский сборник-9 = Ученые записки Тартуского государственного университета, 857, 1989, 118.
1360
Воспоминания и записи Евгения Иванова, 390. Напомню, что в Апокалиптической секте Розанов, родственник Е. Иванова, объявлял поэзию Лермонтова «лучшим введением в хлыстовство» (182).
«Демоническую» точку зрения искал и сам Блок (8/492). Его участие в работе Чрезвычайной комиссии Временного правительства, занимавшейся преступлениями царского режима и особенно интересовавшейся Распутиным, приводит к таким формулам.
Желто-бурые клубы, за которыми — тление и горение […] стелются в миллионах душ — пламя вражды, дикости, татарщины, злобы, унижения, забитости, недоверия, мести — то там, то здесь вспыхивает; русский большевизм гуляет, а дождя нет, и Бог не посылает его!
Это рассуждение, в котором «русский большевизм» производится из самых неприятных качеств русской истории, кончается молитвой все тому же архаичному Богу огня. «Грозный Лик твой, такой, как на древней иконе, теперь неумолим перед нами». Огонь большевизма — новое огненное крещение. На следующий день, «проснувшись», поэт продолжает запись; в утреннем свете ее акцент становится конструктивным:
И вот задача русской культуры — направить этот огонь на то, что нужно сжечь; буйство Стеньки и Емельки превратить в волевую музыкальную волну; […] ленивое тление […] направить в распутинские углы души и там раздуть его в костер до неба, чтобы сгорела хитрая, ленивая, рабская похоть (7/296–297).
Итак, задача культуры — жечь огонь, в котором сгорает похоть. В душе есть такие углы, тление в которых надо раздуть до неба; и углы эти — распутинские. Рассуждения Блока мотивированы народной верой в огненного Бога-судию; многолетним интересом поэта к расколу и, в частности, к самосожжениям; идеей о внутреннем родстве между Разиным, Пугачевым и Распутиным; и отношением к сексуальности как материалу, требующему преображения. В этот критический момент в сознании Блока пересекаются влияния, которые найдут свою кульминацию в Двенадцати и в Катилине. Душа должна быть подвергнута огненной метаморфозе, в которой сгорит «ленивая, рабская похоть». Что, однако, произойдет в этот момент с телом?
Мучительно меняя жанры, Блок приходил к возможности выражения того, что так и оставалось невысказанным. В своей лирике, которая игнорировала влечение героя ради вечной девственности героини, Блок замещал отцовский демонизм любовью, очищенной от мужской агрессии ценой потери всякой сексуальности. Потом в пьесах, особенно в Розе и Кресте, он пытался яснее показать свой личный миф, в котором мужской мазохизм — «радость-страданье одно» — возводится в степень идеала. Лишь к концу жизни, в прозе Катилины и других статей 1918 года, Блок приходит к новому пониманию своей «двойственности». Теперь амбивалентность интерпретируется как бисексуальность.
Революция подобна исповеди, радению, пророчеству. Тотально вовлекая человека, она сливает в экстатическом порыве сознание с бессознательным: «одно из благодеяний революции заключается в том, что она пробуждает к жизни всего человека […] и открывает те пропасти сознания, которые были крепко закрыты», — писал Блок в Исповеди язычника, написанной непосредственно перед Катилиной (6/39). В этой «истории двух мальчиков», которую Блок не сумел довести до конца, он признается, как в грехе, в гомоэротическом эпизоде своей юности. Этот эпизод важен; он до сих пор «преследует и не дает мне покою» (6/39).