Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Хлыст

Эткинд Александр Маркович

Шрифт:

Амбивалентность Белого, внутренние противоречия его главных идейных позиций проявлялись как колебания и отступления, возвраты и новые двойные отрицания. Позднейшее стихотворение Родине [1917], одно из самых популярных стихов Белого, было посвящено матери Блока; и «недаром», тонко замечал мемуарист [1431] . Экстатическое растворение в революционной стихии моделировано по образцу старообрядческого самосожжения.

И ты, огневая стихия, Безумствуй, сжигая меня!

1431

Бекетова. Воспоминания об Александре Блоке, 318.

Поэт готов к сожжению как к жертвенному подвигу во имя безумной России. Огню надо отдаться так, как отдаются молитве:

Не плачьте: склоните колени Туда — в ураганы огней.

Тогда на русскую землю сойдет Спаситель, в точности как в стихотворении Тютчева «Эти бедные селенья»:

Сухие пустыни позора […] Согреет сошедший Христос.

Так

сбудется мессианская роль России. Поэт уподобляет себя старообрядцу-самосожженцу, вместе с ним верит, что в огне он воссоединяется с Христом, и объявляет этот костер символом новой России.

Россия, Россия, Россия — Мессия грядущего дня [1432] .

Россия вновь обожествляется в духе Достоевского; но то, о чем в 1870-х годах говорилось в будущем времени, в 1917 свершается в настоящем. Прямым источником этих стихов является давнее уже Заклятие огнем и мраком Блока, в котором то же сочетание «испуганной России» со «сжигающим Христом». Все же у Блока эти два начала находились в очевидном конфликте. Теперь Россия чудесно изменилась; осмелевшая и слившаяся с Христом, она сжигает самого поэта. Сполна используя возможности русской рифмы, Белый последовательно осуществляет синонимический переход ‘Христос’ — ‘мессия’, а потом фонетический ‘мессия’ — ‘Россия’; так Христос приобщается к России с помощью сугубо поэтических средств.

1432

Белый. Стихотворения и поэмы, 381–382.

В конце концов тема христоподобной революционной России найдет свое применение в поэме 1918 года Христос воскрес, но тут она выражена осторожно и даже деликатно. В поэме собираются многие давние образы. «Мистерия совершается нами — в нас». Россия приравнивается к апокалиптической «Облеченной солнцем Жене» и еще к «Богоносице»: этот неологизм произведен от комбинации между народным словом ‘Богородица’ и ‘народом-богоносцем’, ученым термином славянофилов и Достоевского. В названии, в начале и в конце поэмы повторяется, как на Пасху, «Христос воскрес»; и действительно, текст датирован апрелем [1433] . В отличие от Двенадцати Блока, Христос показан как мистический образ вне пространства-времени; нигде не говорится о том, что в апреле 1918 Христос воскресает в другом смысле, чем он воскресал в иные годы и тысячелетия.

1433

Там же, 402.

СКЛАДКИ

Р. В. Иванов-Разумник, сравнивая пять последовательных редакций Петербурга, отмечал изменения авторской позиции за годы работы над романом вплоть до «противоположности диаметральной» [1434] . Это естественно: время идет, автор меняется и меняет уже написанный текст. Собственная история текста соответствует истории его автора, но чужда фабуле самого текста. Если идеи меняются так быстро, как это было свойственно Андрею Белому, то большой текст приходится завершать уже после того, как его первоначальные идеи отжили свое. Вбирая в себя фрагмент интеллектуальной истории автора и его эпохи, текст противоречит собственным основаниям. Согласно Иванову-Разумнику, последовательные редакции Петербурга все больше отдалялись от СГ, который они должны были продолжить, обрубали сюжетную преемственность и меняли идеологические акценты. Более гипотетически подобный феномен можно проследить и внутри текста, который существует в единственной версии, как СГ. По мере того, как писался текст, его интенции менялись; но они сохранились в нем, образуя своего рода сюжетные складки и эмоциональные несогласованности. В этом внутреннем пространстве текста развертываются его противоречия, главная его динамика, для одних читателей разрушительная, для других продуктивная.

1434

Р. Иванов-Разумник. Вершины. Александр Блок. Андрей Белый. Петроград: Колос, 1923, 99, 108.

Я стою на позиции «русского» символизма, имеющего более широкие задания: связаться с народной культурою без утраты западного критицизма [1435] ,

вспоминал Белый свои взгляды во время написания СГ. Эту свою национальную программу он противопоставлял программам Эллиса («латинизация символизма») и Метнера (его «германизация»), О том, что «русский символизм» значил для самого Белого, можно попытаться судить по программной статье близкого к нему Сергея Соловьева Символизм и декадентство:

1435

А. Белый. Почему я стал символистом и почему я не перестал им быть во всех фазах моего идейного и художественного развития — в его: Символизм как миропонимание. Москва: Республика, 1994, 450.

Символизм не умер. В России — прекрасная почва для его процветания. Еще почти не тронуты сокровища нашего народного творчества, символы наших былин, наших сказок […] Нива вспахана и ждет сеятеля. У нас есть свой национальный миф [1436] .

Итак, Белый пытается «связаться с народной культурою» и приобщиться к «национальному мифу». В СГ именно это пытался сделать Дарьяльский. «Будут, будут числом возрастать убегающие в поля!», — написано в СГ. Их ждет там смерть, но чара «русского поля» неодолима, и угроза смерти составляет важную часть этой чары. Даже образованные, даже те, кто получил свое образование за границей, — никто не избегнет той же русской судьбы. Ее фатальный ход предсказуем, но не отпугивает мужчин и должен быть признан женщинами:

1436

С. Соловьев. Символизм и декадентство — Весы, 1909, 5, 53–56.

Слушайте, жены […] кто тот благовест слышал, тому в городах покою нет; только измается в городе он; полуживой, убежит за границу; да и там покою ему не найти никогда. […] и в сумасшедшем-то он побывает доме, и в тюрьме; кончит же тем, что вернется к тебе, о русское поле! (302–303).

Это те же интонации, что в Пепле; стремление уйти, признание тяжелой доли

ушедшего, мазохистское удовольствие самоуничтожения в российском пространстве и вместе с ним:

За мною грохочущий город На склоне палящего дня. […] Россия, куда мне бежать От голода, мора и пьянства? […] Кляну я, рыдая, свой жребий. Друзья и жена далеки. […] Чтоб бранью сухой не встречали Жилье огибаю, как трус […] Исчезни в пространство, исчезни Россия, Россия моя! [1437]

Это могли бы сказать и Добролюбов, и Дарьяльский. Внутренний монолог последнего звучит на многих страницах СГ, и авторское сочувствие к нему вполне очевидно. Но фабула СГ, которая тоже придумана Белым, противоречит этому монологу. Если русское поле полно красоты и чары, то откуда в нем столько плохих людей и так мало хороших; а если народ так отвратителен, как показано в СГ, то зачем тут же потрачено столько красивых слов о любви к нему и к ею песням? Фабула СГ с ее ужасной финальной сценой находится в неразрешимом противоречии с лирическими отступлениями этого же текста. Внутренняя проблема СГ становится особенно ясной при сравнении с Бесами. В обоих романах авторы утверждают свою любовь к народу и показывают живущих среди него убийц; но в Бесах это сделано для того, чтобы сказать, что эти люди — не народ, тогда как в СГ, наоборот, автор говорит, что показанные им персонажи и есть народ.

1437

Белый. Пепел.

Итак, идеи СГ колеблются между двумя авторскими позициями. Одна отражена в лирических отступлениях СГ, и ее можно характеризовать как пронародническую. Другая позиция заключена в фабуле СГ и особенно в финальных его событиях, в разочаровании героя и его отвратительном убийстве. Эту позицию СГ, в историческом плане резко анти-народническую, Вячеслав Иванов назвал «метафизической клеветой на […] тайное темное богоискательство народной души» [1438] . Была то клевета или нет, но идеи Белого в момент окончания СГ отличались и от общего для символистов сочувствия к русским сектам, и от собственной позиции Белого при написании предшествовавших частей текста. Возможно, в ранних версиях СГ сектанты задумывались более симпатичными людьми, вроде Степки; их контакт с социалистами сулил России новые перспективы, а Дарьяльский умел передавать им свои идеи и перенимать у них народный опыт. В таком случае его любовь к народной красавице должна была привести его в новое состояние, в котором он стал бы, подобно своим друзьям и учителям, свободен от личности, культуры, насилия и пола. Предельной метафорой такого развития сюжета было бы добровольное оскопление героя, физическое или ‘духовное’. Но под влиянием веховских настроений Белый пересматривал свои идеи как раз в процессе работы над текстом, и получилось иное: не апология опрощения, преображения и революции а обличение исторических ошибок, беспочвенных надежд и бессмысленных жертв. Колебания эти смягчены естественной для романа игрой между позициями автора и рассказчика. В СГ рассказчик хоть и не такой глупый, как в Бесах, но тоже не понимает происходящего. Но в Бесах рассказчик дистанцируется от всех героев, а в СГ он почти сливается с Дарьяльским [1439] .

1438

В. Иванов. Вдохновение ужаса (о романе Андрея Белого «Петербург») — в его: Собрание сочинений, Брюссель, 1987, 4, 620.

1439

На неясность позиции рассказчика в С Г обратил внимание М. Бахтин в его: Лекции об А. Белом, Ф. Сологубе, А. Блоке, Есенине (в записи Р. М. Мирской). Публ. Г. Бочарова — Диалог. Карнавал. Хронотоп, 1993, 2–3, 138; свежее исследование этого феномена см.: Roger Keys. The Reluctant Modernist. Andrei Belyi and the Development of Russian Fiction. 1902–1914. Oxford: Clarendon, 1996.

На противоречие внутри СГ немедленно обратила внимание критика, причем не понравилось оно представителям обоих литературно-политических флангов. Внутренняя по отношению к тексту, никак не разрешенная Белым оппозиция давала возможность делать из этого текста выводы, прямо противоположные друг другу, чем и занимались ранние рецензенты СГ. Этнограф Алексей Пругавин считал романы Мельникова-Печерского (На горах), Мережковского (Петр и Алексей), Белого (Серебряный голубь) и Пимена Карпова (Пламень) единым потоком клеветы на сектантство: от романа к роману сектанты показаны все большими распутниками, писал Пругавин [1440] . Сам когда-то причастный к нечаевскому делу и вполне разделявший народнические идеи, Пругавин не заметил, что в той же последовательности, от Мельникова к Карпову, рос восторг авторов перед уникальностью изображаемой ими русской жизни. Александр Амфитеатров объявил СГ «сектантской небылицей в лицах» и, играя словами, оценил его как «простофильство» (в смысле любви к простому народу и одновременно — глупой наивности). Учителями Белою в его «простофильстве» Амфитеатров называл Константина Леонтьева, московского юродивого Ивана Корейшу и основателя русского скопчества Кондратия Селиванова [1441] . Подмечая этнографические ошибки Белого, Амфитеатров считал, что он показал «не хлыстовскую секту, а какую-то другую, свою собственную» [1442] . Наиболее остро критик реагировал на внутреннюю противоречивость текста СГ; не находя способа ее осмыслить, он признавал роман полной неудачей автора.

1440

А. Пругавин. Бунт против природы (о хлыстах и хлыстовщине). Москва: Задруга, 1917, 1, 30.

1441

А. Амфитеатров. Литературные впечатления — Современник, 1911, 1, 327.

1442

Там же, 343.

Поделиться с друзьями: