Ходынка
Шрифт:
Он встал и походил по комнате из угла в угол, порылся в карманах и достал сигару. Глядя на мужика, Командор вынул перочинный нож, отрезал от сигары кончик, вставил ее в зубы. Прикурил от спичек, отобранных у мужика, пустил ему в лицо струю дыма. Мужик щурился, но в глаза врага смотрел по-прежнему дерзко.
— Сам напросился, Дулин, — сказал Командор. — Сам. Это ж надо такую ерундистику выдумать — прошение государю. Кто б тебя к нему близко пустил, а? Молчишь? Ладно. Погулял и хватит. Помнишь, как пугач мой взял, чтобы в руках только подержать? Английский, что мне папенька из Нижнего привез?
— Какие пистоны? — взвился было Дулин. Но веревки не позволили ему вскочить.
— Какие? — выдыхая дым, со слезой в голосе переспросил Командор. — А в лапту когда играли, ты меня битой по колену нарочно ударил. Вспомнил?
Дулин опустил глаза.
— Вспо-омнил — судорожно вздохнув, произнес Командор. Он вновь затянулся сигарой и продолжил: — Ну так вот: молись. Молись, потому что здесь нас только двое, и с меня спроса нет, сам знаешь. А вот тебя давно унять пора, и я это сделаю.
— Ну и что ж ты сделаешь? — спросил Дулин, с хитринкой глядя на Командора.
Прежде чем ответить, Командор несколько раз прошелся по комнате туда и обратно. Один раз он неожиданно сунул под нос Дулину ландыш, но перехитрить его не смог — тот успел затаить дух. Презрительно посмотрев Дулину в глаза, Командор швырнул цветок в угол и снова принялся ходить.
— Погоди, погоди… — прошептал он, успокаивая самого себя. — Погоди… Ты, помнится, зоолога донимал: отчего все быки драться лезут, а волы, кладеные, смирны как коровы? Уж на что Шацкий нестыдлив, а и того в краску вгонял. Вспомнил? Так старик и преставился, а тайну взрослую не выдал. Ну, да я тебе за него отвечу.
Командор швырнул сигару в угол, бросился к Дулину и принялся срывать с него штаны.
Дулин захрапел как конь, забился в своих веревках.
— Касса где? — крикнул Командор. — Скажешь?
— Не-е-ет!
Командор спустил с Дулина штаны до сапог, поднял голову и вдруг захохотал. Он смеялся так, что шум толпы снова заглох, а дверь приоткрылась и в комнату заглянул насмерть перепуганный Бердяев. Подполковник всмотрелся в полуголого Дулина, ругнулся, громко плюнул на пол и захлопнул дверь.
Командор, одной рукой хватаясь за живот, тыкал пальцем в дамские каучуки, с помощью которых на толстеньких ножках Дулина держались шелковые чулки, и хохотал, хохотал, хохотал. Наконец Командор вытер слезы и сунул руку в карман.
— Тем лучше — произнес он, все еще всхлипывая от смеха. — Ты, братец, и так уже наполовину готов. „Германн был свидетелем отвратительных таинств ея туалета“.
В руке Командора сверкнула открытая бритва.
Увидел ее, Дулин вскричал:
— Нет! Нет, только не это! О-о-о!
Но крик Дулина слился с возгласом толпы, извергнувшимся как будто из одной исполинской глотки. Дощатые стены трибуны задрожали.
Княгиня Ирина Николаевна вздрогнула и открыла глаза. Сна как не бывало.
Княгиня села в постели. Кошмар даже не таял, а испарялся, подобно снежку в камине, оставляя один лишь испуг. Что ей снилось? Крик, что-то розовое, сосновые иглы на снегу… А до гибели, своей или чужой, оставалось сделать полшага, пядь… Сон княгини оборвался мгновение назад, но ни единого образа
она вспомнить уже не могла.И вдруг княгиня вспомнила другое: она никогда не просыпалась сама от крика новорожденной дочери. Тут же пришло и объяснение, которое так и не смогли дать ни доктора, ни бабки: брак по расчету, нелюбимый муж и… нелюбимая дочь.
Это было одно из тех озарений, которые с возрастом, спустя десятилетия после событий, понятых не до конца, внезапно, в неурочный час, посещают людей — чаще мужчин, поскольку женщинам такое понимание обычно дается сразу. Княгине Ирине Николаевне они были хорошо знакомы. Иногда такие озарения облегчали душу, иногда — угнетали. Нынешнее, пожалуй, душу никак не облегчало. Ей, верно, и приснилось что-то, породившее новое озарение…
Уже рассвело, но до полного света здесь, на тесной Рождественке, оставался еще не один час.
Княгиня вздохнула, перекрестилась и легла снова.
И тут в открытое окно, выходившее на монастырь, ворвался далекий крик толпы. Что это был за крик! Возглас, обращенный к небу с мольбой о пощаде, поистине библейский рев народа, в котором мешались плач, стоны, проклятия… Где?! Почему?!
„Mon Dieu! Khodynka!“ — мелькнуло у княгини. — „А Nadine вчера опять не пришла домой! О, Боже! Боже, Боже, Боже!“
— Nadine! — крикнула княгиня. — Надежда! Надя!
Она вскочила, босиком подбежала к двери и рванула ее на себя. По коридору навстречу княгине шла служанка с дымившимся кофейником в руках.
— Nadine! — крикнула княгиня. — Где Надежда Николаевна?
— Не знаю-с — пробормотала служанка Лукерья — рыжая дебелая девка, добрая и глупая, приучившаяся к делу лишь на втором году службы. — Со вчера не видамши.
А княгиню уже била мелкая дрожь. Она бросилась в покои дочери, распахнула дверь. Комната была завалена книгами, листами нотной бумаги, акварелями, куклами, засохшими цветами, букетами свежих роз и сирени. На клавишах открытого фортепьяно алел опавший лепесток. В нетронутой постели спала кошка. Но самой дочери не было.
Княгиня рухнула на ковер, стала бить по нему кулаками, изгибаться и рыдать.
Отшумели крики про колодезь, и толпа загудела по-прежнему ровно, хотя и на более высоких нотах.
Д'Альгейм уже выбрался на пригорок возле трактира „Охота“, и теперь стоял там и немного стыдился: мало того, что он отменил свое предприятие, так еще и не сумел уйти достойно, удрал из опасного места — будто с места преступления бежал. Как теперь описать все это для „Temps“? Опять ничего не выйдет — у д'Альгейма корреспонденции получались только в том случае, если он писал чистую правду.
Со своего возвышения д'Альгейм видел, что толпа все же была не настолько плотной, как это казалось внутри ее. Там, где высился ряд мачт с флажками, возле буфетов, люди действительно стояли монолитной массой. Оттуда же, из самой гущи, и доносился постоянный гул, похожий на шум прибоя. Между тем с краев толпа еще разбивалась на большие лагеря вокруг костров и телег, и здесь люди, истомленные ожиданием, всё больше молчали.
Д'Альгейм теперь твердо знал, что идти сюда ему было незачем. Он вздохнул, повернул к шоссе и начал спускаться с пригорка.