Холера
Шрифт:
— В смысле — базар… Хочешь? У меня есть заначка, пойдем?
Они незаметно выбрались из толпы и скрылись в палате.
Через минуту следом вбежал Безухий и принялся выбрасывать из своей тумбочки незначительные пожитки. Не найдя, чего искал, дико матерясь, схватил тумбочку и стал ее вытрясать, отчего вылетел ящик и повисла на одной петле дверца. Безухий полез под матрас, сбросил на пол постель, заметался по палате…
— А вы что тут делаете, сволочи? Где мой пистолет?
— Не на Большом Каретном? Нет? — в дверях стоял малыш Энгельс, за ним маячил Чибис.
Безухий подлетел к Севе, за грудки поднял в воздух:
— Спер, гнида? — просипел без голоса. —
Тут вперед выступил самоубийца Чибис и с улыбкой спросил:
— А в параше не смотрел?
— В параше? — Петя выпустил Энгельса, и тот с неожиданно тяжелым стуком пришел, как говорят циркачи, на ноги. — В параше, говоришь? Хороший вопрос. Фома! Сунь-ка Холеру в парашу, пусть поплавает. Ну? Чего уставился, криворожий?
— Не надо, Коля, Коленька, не надо, — шептал обмерший тенор, но Фома встал, шевеля плечами, подошел и вдруг даже без размаха ткнул Безухого в глаз, отчего тот упал практически бездыханным.
— Нельзя дразниться «криворожий», — сказал поучительно и вернулся к Кукушкину на койку, где, присев рядом с влюбленным, раскурил, наконец, коричневую сигаретку с длинным сладким фильтром, которыми Эдик баловался иногда в мирной жизни и припас на черный день. Самолюбивый Фома повертел в пальцах красную пачку, прочел по слогам: — «Но-пе-у»… Это что ж за нопеу такое?
— «Honеy»… — нежно засмеялся Кукушкин. — Хани, Коля, сладкий…
— Точно, сладкая… — ухмыльнулся циклоп, сладко затягиваясь.
…А ранним утром, еще до завтрака (если можно так выразиться), пришел сам Касторский.
— Сигнализировали, — пропищал главный, — что ночью была тут у вас, будем говорить, буза. Не забрали ваше драгоценное дерьмо? Ах, какие мы нежные. Вот у героя, я вижу, фингал. Имело место рукоприкладство? Или сам, будем говорить, дюбнулся?
— Сам, — скрипнул в тишине зубами Безухий.
— Значить так. Если повторится, всех перевожу на спецдиету по типу карцера. Сухари с водой и никакой мобильной связи. Курортники. С вывозом фекалий пока придется обождать. Услуга подорожала, а в стране кризис. В курсе? Будем, значить, изыскивать резервы. Покаместь стараемся испражняться экономней. Чибисов, как понял?
— Не понял, — буркнул Чибис, которого от холерной вакцины, а может, и просто с голодухи заперло наглухо и безнадежно, что в сложившихся обстоятельствах было не так уж и плохо.
— Ну и славно, — подытожил Платон и, дико подмигнув Фоме, удалился.
То ли догадался об авторстве фингала, то ли импонировала ему фашистская символика Колиного татуажа… Чужая душа — потемки.
Глава 8
— Спрашиваю последний раз. Выпишешь Всеволода или нет?
— Раиса Вольфовна, — чуть не плакал Касторский, — не мучай ты меня! Попрут же в три шеи, если нарушу карантин! Ну, сколько ты хочешь?
— Знаешь, Платоша, полвека на свете живу, такую вошь тифозную, как ты, первый раз встречаю. Ведь меня, ты в курсе, Волчицей зовут. Волчицей, а не крысой. Тебе-то, я понимаю, с крысами привычней… Но волки, Платон Егорыч, и, кстати, люди не жрут себе подобных.
«Люди? — подумал, но не решился сказать Касторский. — Это кто же здесь люди? Уж не мы ли с тобой, Раиса? И какие же это люди, Раиса Вольфовна, не жрут себе подобных? Что-то я таких не знаю. А я, пусть и вша тифозная, но до петли еще никого не доводил…» Громкая была история. Лет пять назад беспощадно вцепилась Волчица в одного мясокомбинатского миллионщика. Сначала на взятках выпотрошила сволоту, как рождественского гуся, а потом, она это любила, все равно довела до суда. Вкатили ворюге, но не как ворюге, а как поставщику
чернобыльского мяса — пожизненно. И повесился мясник, удавился в камере. «Или, может, этот торговец смертельной говядиной — люди?»Раиса действительно чем-то смахивала на волчицу: острыми ушами на коротко стриженной, с проседью, голове, широкими скулами, зубами, желтыми от непрерывного курения, загнутыми когтями, покрытыми кровавым лаком… Щупловатая, лобастая, с крупным носом и ртом, большими руками и ногами, была Раиса, конечно, не замужем. Одинокая степная Волчица, урод милейшего и добрейшего семейства.
Глубоко затянулась и, выпуская дым через нос, прищурилась на Касторского широко расставленными глазами.
Касторский тоскливо изучал небольшой участок парка за открытым окном. Тополиный пух летел в кабинет, цепляясь за серый ворс волчицыной шкуры. Щелчком Раиса сбила пушинку с лацкана.
— Закрой окно, ненавижу эту дрянь, — она заслонилась лапой и громко чихнула.
— Аллергия? — Касторский криво ухмыльнулся. — Ой, как понимаю вас, Раиса Вольфовна.
— Тоже страдаешь? — Волчица утерла слезы мужским платком.
— Страдаю, ох и страдаю… У меня на кошек. И на собак. Вообще на зверей. В зоопарк с внуком, верите, пойти не могу…
— Хамишь? Ну-ну. Стало быть, не выпустишь брата?
— Пока карантин не снимут, выписать никого не имею права, — скучно подтвердил Касторский, глядя в окно.
— «Снимут»! Кто ж его, скажите на милость, снимет? Кто здесь, кроме тебя, командует, в твоей вонючей шарашке?!
— Вы прекрасно знаете, Раиса Вольфовна, что я, — Касторский в упор взглянул на Волчицу, — как и вы, человек, будем говорить, подневольный. У всех у нас есть начальники. И на вас, как и на меня, значить, управу найти не так уж трудно.
Волчица поднялась. Хотелось бы, конечно, сказать, что не она, а шерсть у нее на загривке поднялась дыбом, но это было бы все же чересчур… по-стивенкинговски. Хотя и недалеко от реальности. В каком-то смысле Раиса озверела.
— Очень хорошо. Но запомни, Касторский. С огнем играешь. Я на тебя таких псов спущу — волки котятами покажутся. Сама отслежу, чтоб рубля левого не взяли, на одних штрафах без штанов останешься. А с твоими, друг сердешный, нарушениями не то что из этого кабинета пулей вылетишь — под суд пойдешь.
«Стуканул братишка, — с тоской понял Касторский, и, как живой, явился ему толстый висельник, хотя ни разу Платон Егорыч того мясника не видел. — А чего я, дурак, хотел? Ведь и отчество знал, и фамилию… Да, подобралась палатка… Чибис этот… Вояка безухий… А кого надо — и не заметил, козел старый! Отпустить? Нет, никак, будем говорить, невозможно. Так — еще неизвестно. А так — полечу во сне и наяву, к бабке не ходить… Ах, Касторский, Касторский, сто раз стреляный, а идиотом был, идиотом остался… И некому за тебя заступиться, Платоша…»
Но зря наговаривал на себя Платон Касторский. Оставались у старого негодяя из прежней жизни кой-какие резервы, не использованные до сего дня.
Думается, никто не будет сильно удивлен, если намекнуть, что в далеком прошлом служил Платон Касторский врачом в некой больничке. Был он там уважаем и среди растратчиков, и среди щипачей, и среди угонщиков, и виновников кровавых ДТП, и поездных воров «на доверии», и воров в законе, и мелкого хулиганья со сроками до двух лет. Особенно стремились перележать у него насильники, потому что жизнь их в камере была нестерпимой: ненавидят эту публику на зоне, брезгуют ими и презирают, как последних парий. Только убийцы и крокодилы-наркодилеры не проходили по его ведомству, поскольку содержались в санаториях усиленного режима.