Холодно-горячо. Влюбленная в Париж
Шрифт:
Держа в руке нож, я взобралась на стремянку, чтобы закрепить конец ленты на потолке. Внезапно все кругом почернело. Зрение и слух отключились. Я упала на пол, с грохотом обрушив лестницу. Кровь заструилась по моей руке, в которую при падении вонзился нож.
— Наконец-то вы очнулись!
Голос, который я услышала, показался мне смутно знакомым. Это была лицейская медсестра. Пока я была без сознания, меня перенесли в комнату отдыха.
— Мне нужно закончить инсталляцию.
Я попыталась приподняться, но оцепеневшее тело и тяжелая голова не позволили этого сделать.
— Об этом не может быть
На моей левой руке была повязка — я не могла понять почему. Медсестра приподняла мое исхудавшее запястье, чтобы прощупать пульс. Ее брови нахмурились.
— «Скорая» уже едет. Нужно, чтобы вас осмотрели в больнице.
В самом деле, давление у меня было намного ниже нормы.
В больнице врачи попытались выяснить причину моего обморока. Это было ненормально — вот так потерять сознание; у меня заподозрили некую органическую дисфункцию. Проверили мозг и сердце; никаких мозговых нарушений не обнаружилось, и версия эпилептического припадка была отвергнута. Зато электрокардиограмма показала, что сердечный ритм у меня более медленный, чем у олимпийского чемпиона по марафонскому бегу.
— Неудивительно, что ваше сердце на мгновение остановилось, — сказали мне. — Вам требуется углубленное обследование под наркозом.
Это не был осмотр как таковой. Речь шла о тонком хирургическом вмешательстве, которое нельзя было произвести немедленно — для этого требовалась госпитализация.
Результат обследования не принес ничего особенного. Так я и думала. У этих врачей не было никакого воображения — они занимались болезнями тела, а не души.
В конце концов я сама попросила отвести меня к психиатру.
Это оказался человек лет сорока с невозмутимым лицом. У него были седеющие волосы, пристальный взгляд и доброжелательные манеры.
— Я не буду выписывать вам таблетки, — сразу сказал он мне. — Это совсем не то, что вам нужно.
Эти слова вызвали у меня доверие: он догадался о моем отказе глотать что бы то ни было, включая таблетки. Его низкий глухой голос оказал на меня умиротворяющее воздействие.
— Дым вас не побеспокоит? — спросил он, зажигая сигарету. — Угощайтесь, если хотите…
Он протянул мне пачку «Реасе», сигарет старого образца, без фильтра, очень крепких. Я отказалась и стала просто наблюдать за клубами пряного дыма.
— Что-то не так… Расскажите мне.
О чем? Мое детство казалось лишенным всякого интереса. Заурядная семья, никаких драм. У меня не было причин страдать.
Врач докурил сигарету и достал из ящика стола трубку. Аромат табака был еще лучше, чем от сигарет. Я чувствовала, что погружаюсь в невесомость.
— Расскажите, что вас волнует.
Я попыталась отыскать в своих детских воспоминаниях первый случай возмущения: это было мое детское непонимание, когда мама рассказывала мне о военных годах. Помню, что была потрясена не ужасами воздушных налетов, а крайним послушанием народа, его отрицанием личности.
Он слушал меня, куря трубку.
— А ваш отец? Вы хорошо с ним ладили?
Отец мне ничего не рассказывал. Он не так-то просто раскрывался и ничем не проявлял своих чувств. Никогда не читал мне нотаций, но никогда и не баловал. Ни ненависти,
ни любви. И даже тот факт, что я была девочкой, а не мальчиком, никак не влиял на его отношение ко мне. Его сдержанность была результатом довоенной системы воспитания; я не припомню, чтобы он когда-нибудь шутил.Врач слушал меня, не перебивая. Через полтора часа он вытряхнул пепельницу и спросил:
— Вы собираетесь прийти снова?
Я не была полностью убеждена в лечебном эффекте этих сеансов, но аромат его трубки мне нравился. К тому же возможность выговориться принесла мне реальное облегчение.
Это было началом долгой череды консультаций.
Глава 16
Был прекрасный мартовским субботний день. По-прежнему держались холода, и темнело довольно рано, но небо иногда становилось таким ярким, что в воздухе ощущалось приближение весны.
На десятом этаже главного корпуса Жюссье шла лекция — единственная в уик-энд. Народу собралось немного — у большинства наверняка были другие планы. Нас собралось около десяти человек В зале было тепло, и я боролась с подступающей дремотой.
Когда мы вышли из аудитории, выяснилось, что сломался лифт. Я направилась к лестнице, и на первой же площадке ко мне присоединился еще один студент. Пеший спуск длиной в десять этажей продолжался гораздо дольше, чем на лифте, и в большей степени способствовал непринужденному общению, чем анонимная близость в тесной кабине.
Молодой человек был высок и атлетически сложен. До сих пор я всегда видела его лишь сидящим — всегда на одном и том же месте, в десятом ряду возле окна. Он носил очки в тонкой оправе, никогда не ходил на другие лекции — только на эту, в субботу утром. Я, напротив, обычно сидела в глубине аудитории; думаю, он никогда меня не замечал.
Два этажа я преодолела так, словно шла в полном одиночестве, спрашивая себя, стоит ли нам по-прежнему делать вид, что мы не замечаем друг друга.
На площадке седьмого этажа он улыбнулся мне. За стеклами очков его взгляд казался далеким и отстраненным, но улыбка придавала лицу открытое выражение. Я была захвачена его неожиданным обаянием.
— Ты из какой страны? — спросил он медленным бархатистым голосом.
— Из Японии.
Обычной в таких случаях реакции не последовало. Он не был страстным поклонником Японии.
Выйдя из университета, мы направились к метро. Я почувствовала, что лечу в пропасть, когда он спросил:
— Ты не хочешь пройтись немного? Погода хорошая, и я мог бы проводить тебя до дома.
Обычно он пешком возвращался домой на рю Паскаль, в двух остановках от Жюссье. До меня было три остановки, но в другую сторону.
— Тебе нравится в Париже?
Это был стереотипный вопрос, но я почувствовала облегчение: по крайней мере, он не заговорил о лингвистике.
— Да, Париж мне нравится, но я постоянно чувствую себя здесь инородным телом.
— Я тебя понимаю. Когда я сюда приехал семь лет назад, все парижане казались мне невыносимыми.