Холодный дом (с иллюстрациями)
Шрифт:
– Вам не кажется, что он болен?
– Нет. На вид он здоров.
– А что у него неспокойно на душе, это нам слишком хорошо известно, – продолжала я. – Мистер Вудкорт, ведь вы поедете в Лондон?
– Да, завтра или послезавтра.
– Ричард ни в чем так не нуждается, как в друге. Он всегда был расположен к вам. Прошу вас, зайдите к нему, когда приедете. Навещайте его время от времени, если можете. Очень вас прошу – этим вы его поддержите. Вы не знаете, как это может ему помочь. Вы и представить себе не можете, как Ада, мистер Джарндис и даже я… как все мы будем благодарить вас, мистер Вудкорт!
– Мисс Саммерсон, – проговорил он, волнуясь все больше, – видит небо, я буду ему верным другом! Раз вы доверили его мне, я принимаю
– Благослови вас бог! – сказала я, и глаза мои быстро наполнились слезами, но я подумала: пускай, раз они льются не из-за меня самой. – Ада любит его… мы все его любим, но Ада любит его так, как мы любить не можем. Я передам ей ваши слова. Благодарю вас, и да благословит вас бог за нее!
Едва мы успели наскоро обменяться этими словами, как Ричард вернулся и, взяв меня под руку, пошел вместе со мной садиться в карету.
– Вудкорт, давайте будем встречаться в Лондоне! – сказал он, не подозревая, какое значение имеет его просьба.
– Обязательно! – отозвался мистер Вудкорт. – У меня там, кажется, не осталось ни одного приятеля, кроме вас. А где мне вас найти?
– Мне, конечно, придется где-нибудь обосноваться, но где, я еще и сам не знаю, – сказал Ричард, раздумывая. – Спросите у Воулса в Саймондс-Инне.
– Хорошо! И чем скорей мы увидимся, тем лучше.
Они горячо пожали друг другу руки. Когда я уже сидела в карете, а Ричард еще стоял на улице, мистер Вудкорт дружески положил ему руку на плечо и взглянул на меня. Я поняла его и в благодарность помахала ему рукой.
Мы тронулись в путь, а он все еще не отрывал от меня глаз, и в этом последнем взгляде я прочла его глубокое сострадание ко мне. И я была рада этому. На себя прежнюю я теперь смотрела так, как мертвые смотрят на живых, если когда-нибудь вновь посещают землю. Я была рада, что меня вспоминают с нежностью, ласково жалеют и не совсем забыли.
Глава XLVI
«Держи его!»
Тьма покрыла Одинокий Том. Все расползаясь и расползаясь, с тех пор как вчера вечером зашло солнце, она расползлась так широко, что постепенно заполнила все пустоты этого гиблого места. Некоторое время здесь кое-где еле теплились бледные, словно под землей горящие, огоньки – как еле теплится в Одиноком Томе светильник Жизни, – с трудом, с великим трудом пробиваясь сквозь тяжелый зловонный воздух и мигая, как подмигивает этот светильник в Одиноком Томе многим мерзостям. Но все огни потухли. Луна часами смотрела тусклым холодным взглядом на Тома, словно признавая в нем слабого своего соперника и видя отдаленное сходство с собой в этой пустыне, непригодной для жизни и пожираемой внутренним пламенем; но луна зашла и исчезла. Ужасные кошмары, словно чернейшие кони из конюшни ада, что вышли на свое пастбище, носятся над Одиноким Томом, а Том крепко спит.
Много произносилось речей и в парламенте и в других местах по поводу Тома и много было ожесточенных споров насчет того, как лучше исправить этот самый Том – вернуть ли его на путь истинный при помощи полицейских, или приходских надзирателей, или колокольного звона, или цифровых данных, или правильно развитого вкуса, или Высокой церкви, или Низкой церкви, или вовсе обойдясь без церкви; приказать ли ему расщеплять кривым ножом его разума полемическую солому, или же заставить его дробить камни. Из всей этой суеты и шумихи вытекает лишь одно несомненное следствие, а именно: Том сможет или сумеет, захочет или будет исправляться только в чьей-то теории, которую никто, к нему не приложит на практике. А тем временем, тем многообещающим временем Том по-прежнему неуклонно летит вниз головой в пропасть вечной погибели.
Но он мстит. Самые ветры служат ему посланцами и работают на него в эти часы мрака. Нет капли в испорченной крови Тома, которая не занесла бы куда-нибудь заразы и болезни. Вот этой нынешней ночью она осквернит поток избранной крови (которую химики, сделав
ее анализ, наверное, признают подлинно благородной) – крови одного нормандского рода, – и его светлость не сможет отречься от позорного родства. Нет атома в грязи, покрывающей Том, нет частицы в том отравленном воздухе, которым он дышит, нет непотребства и низости, ему свойственных, нет деяния, совершенного им по невежеству, злобе или жестокости, которые не обратились бы в возмездие за его обиды, проникнув во все слои общества вплоть до надменнейших из надменных и высочайших из высоких. Осквернением, грабежом, развратом Том поистине мстит за себя.Трудно сказать, когда Одинокий Том безобразнее – днем или ночью, – но если признать, что чем лучше он виден, тем он противней на вид, и что никакое воображение не может представить его себе хуже, чем он есть в действительности, то придется сделать вывод, что он безобразнее днем. А день как раз наступает; но было бы лучше для славы нации, чтобы солнце все-таки иногда заходило во владениях Британской империи, чем всходило над таким мерзостным чудищем, как Том.
Смуглый, загорелый джентльмен, которому, видимо, не спится и поэтому приятнее бродить по улицам, чем метаться в постели, считая ночные часы, заходит сюда в эти тихие предрассветные минуты. Все здесь возбуждает его любопытство, и он часто останавливается и окидывает взглядом убогие переулки. Однако он, должно быть, испытывает не только любопытство – когда он смотрит по сторонам, в его живых темных глазах светятся сострадание и участие, словно он понимает весь ужас подобной нищеты и, вероятно, когда-то уже познакомился с нею.
По краям забитой грязью зловонной канавы – главной улицы Одинокого Тома – стоят, еле держась на месте, полуразрушенные лачуги, запертые и безмолвные. Нигде ни живой души, кроме этого путника да какой-то одинокой женщины, примостившейся на чужом пороге. Путник направляется в ее сторону. Приблизившись, он догадывается, что она пришла пешком издалека – ноги у нее стерты и покрыты дорожной пылью. Она сидит на пороге, облокотившись на колено, опустив голову на руку, и, должно быть, ждет кого-то. Рядом с нею лежит парусиновый мешок или узел, который она принесла с собой. Женщина, вероятно, задремала – она не слышит приближающихся шагов.
Выщербленный тротуар так узок, что Аллен Вудкорт вынужден свернуть на мостовую, чтобы обойти эту женщину. Заглянув ей в лицо, он встречается с нею взглядом и останавливается.
– Что с вами?
– Ничего, сэр.
– Вы не можете достучаться? Хотите войти в этот дом?
– Да нет; просто дожидаюсь, пока не откроется ночлежка – это в другом доме… не здесь, – терпеливо объясняет женщина. – А села я на пороге потому, что скоро тут солнышко пригреет, а я озябла.
– Вы, должно быть, устали. Смотреть жалко, как вы сидите на улице.
– Спасибо вам, сэр. Ничего, посижу.
Он привык разговаривать с бедняками, и говорит он не тем покровительственным, или снисходительным, или ребяческим тоном, каким с ними беседуют обычно (ведь, по мнению многих, самый утонченный способ подойти к бедняку – это заговорить с ним языком прописей), поэтому женщина быстро перестает робеть и стесняться.
– Покажите-ка мне лоб, – говорит он, наклоняясь к ней. – Я лекарь. Не бойтесь. Я не сделаю вам больно.
Он знает, что, прикоснувшись к ней искусной и опытной рукой, он быстрее рассеет ее недоверие. Она сначала отнекивается, твердя: «Не надо, это пустяк», но не успел он тронуть пальцем пораненное место, как она подняла голову, чтоб ему было лучше видно.
– Да! Сильный ушиб и большая ссадина. Наверное, очень больно.
– Побаливает, сэр, – отвечает женщина, и слеза катится по ее щеке.
– Давайте-ка я вас полечу. Вот только оботру носовым платком, и все, – от платка больней не будет.