Холодный туман
Шрифт:
Вот и я тоже озверел в этот миг, но, к счастью, в глазах у меня не потемнело. Наоборот, я все видел так ясно, будто появилось во мне еще одно зрение, добавилось к тому, что навсегда у меня есть. Я видел, как летчик сделал какой-то знак своему стрелку, видел даже руки летчика, отжимающие от себя штурвал, чтобы ввести машину в крутое пике, видел и то, как он бросил на меня взгляд, в котором тоже не было страха, а ненависти ко мне было не меньше, чем у меня к нему.
И тут я нажал на гашетку. Коротко нажал, я был уверен, что не промахнусь, да и нельзя было промахнуться с такого близкого расстояния. Фонарь „юнкерса“ разлетелся вдребезги, и летчик, который вот только сейчас взглянул на меня с такой звериной ненавистью, теперь был трупом, в этом можно было не сомневаться. Он как-то неуклюже свесился на сиденье, руки его оторвались от штурвала, и неуправляемая машина
Я был больше согласен с Миколой, чем с комиссаром, и, повторяю, у меня возникло желание проследить за живыми фрицами из сбитого мною „юнкерса“ и разделаться с ними, но тут услыхал в шлемофоне голос Миколы Череды: „Молодец Федор, так держать! — И сразу — встревоженно: Гляди, тебя атакует „мессер““.
Это меня сразу отрезвило. И только теперь я увидал метрах в ста впереди „мессершмитта“, идущего прямо мне в лоб. Уйти от него? Но как? Если отверну, он вмажет очередь в фюзеляж моего истребителя и от „ишачка“ полетят только клочья. Сделать свечу? Бесполезно: у „мессера“ вертикальная скорость больше, он догонит меня и расстреляет в два счета. То же самое произойдет, если я пойду на петлю.
Казалось, выхода никакого нет. Казалось, пришел конец…
Вот ты читаешь мое письмо, милая Полинка, и, пожалуй, думаешь: „Господи, ведь за это время перед глазами Федора должна пройти целая жизнь. Только он торжествовал победу над сбитым им немцем, только размышлял, разделаться ли ему с теми фашистами, которым, может быть, удастся выброситься с парашютами, вспоминал слова комиссара эскадрильи и Миколы Череды, увидал, наверно, и меня в маленьком сибирском городке, а тут еще надо принимать решение, что делать, чтобы не подставить себя под удар идущему в лоб немецкому истребителю, пережить минуту, которая, может статься, будет его последней минутой — как же все это вместить в сознание, которое лихорадочно бьется, как зверек в клетке, мечется, и от этого можно сойти с ума…“
Все это совсем не так, дорогая Полинка. У меня вряд ли найдутся такие слова, чтобы понятно объяснить тебе, как все происходит на самом деле. Но попробую…
Ты; конечно, не раз видела, как сверкает молния, когда вблизи тебя или над твоей головой грохочет гроза. Вот сверкнет она, молния, ты невольно зажмуришься, а когда откроешь глаза — все кажется куда светлее, чем было мгновение назад, яснее, отчетливее и прозрачнее.
Примерно то же самое происходит и в бою. Возможно, что в короткие минуты боя, перед лицом смертельной опасности перед тобой и вправду промелькнет вся твоя жизнь, и ты многое увидишь и многое вспомнишь, но все это — как блеск молнии в твоем сознании — короткий, почти неуловимый. Лично я думаю, что включается в работу п-о-д-с-о-з-н-а-н-и-е, инстинкт, все нервные центры, которые до этого могли дремать.
Вот я говорю: я увидал идущего мне в лоб немецкого истребителя и начинаю размышлять: что делать? Отвернуть? Сделать свечу? Пойти на петлю? Это я говорю, как бы исследуя свои поступки сейчас, когда все уже позади. А тогда? Если бы мне пришлось размышлять обо всем тогда, меня бы уже не было в живых. Представь себе: немец мчится прямо на меня, мчится с бешеной скоростью, а я сижу, размышляю, анализирую, исследую, ищу подходящие варианты боя. А немец? Он что — ожидает, когда я найду этот самый подходящий вариант?
Именно в бою подключаются все нервные центры и подсознание. Если у летчика все это заторможено — такому летчику в бою делать нечего. Ты только, ради Бога, не подумай, что я у тебя такой вот единственный „расторможенный“, такой вот летчик-ас, который всех немецких летчиков заткнет за пояс. Мне, например, до командира эскадрильи Булатова, до Миколы Череды и других наших еще ой как далеко.
… Ну так вот. Когда я понял, что встречи с „мессером“ мне не избежать и что в любой миг, сделав какой-нибудь неправильный маневр, я стану жертвой этого „мессера“, в этот самый миг и блеснула
та спасительная для меня „молния“, благодаря которой я не лежу под обломками своего дорогого „ишачка“, а пишу тебе письмо. И знаешь, кого я увидел и услышал в блеске этой молнии? Нашего друга — командира отряда Андрея Денисова, „Денисио“, воевавшего в Испании против испанских, итальянских и немецких летчиков-фашистов. Да, именно его голос я услыхал, хотя Денисио и находился от меня за тысячи километров. „Там, в Испании, — говорил Денисио, — я хорошо изучил повадки этой волчьей стаи. Самое главное — не уходить от лобовой атаки. Ни при каких обстоятельствах. У тех, кто дерется за свободу, нервы в тысячу раз крепче, чем у них. Это — закон природы. (Он так и говорил: „это — закон природы“!). Рано или поздно фашист не выдержит и отвернет. И тогда бей!“Спасибо тебе, дорогой Денисио, ты спас мне жизнь в этом бою и, думаю, спасешь еще не раз. Я поступил именно так, как ты поступал в Испании. Я летел в лоб „мессеру“ и никуда не отворачивал. И не пытался сделать какой-нибудь маневр, хотя, чего уж тут скрывать, мурашки бегают по телу, ладони вспотели, все тело — как пружина, готовая вот-вот лопнуть.
Ты, конечно, спросишь: „Значит, все-таки страшно?“ И я отвечу: „Да. Страшно…“ Откуда я знаю, какие нервы у немецкого летчика, тоже никуда не сворачивающего и, по всему видно, не собирающегося маневрировать? Может ведь так быть, что фашист давно уже набил руку на лобовых атаках и сейчас ожидает, когда я дрогну и отверну.
Да, дорогая Полинка, страшно вот с такой бешеной скоростью нестись навстречу своей смерти. Ведь пройдет несколько мгновений и, если никто из нас не уступит — мы столкнемся, мы, наверно, не успеем даже осознать, что от нас ничего не останется.
Но страх и трусость, Полинка, это совсем разные вещи. Думаешь, когда солдат в бою закрывает собой командира, он не испытывает страха? Или когда летчик, самолет которого подбит над территорией противника, уверен, что до своих ему не дотянуть, ищет солидную цель, чтобы сбросить на нее свою машину и погибнуть, не чувствует, как все в нем кричит от боли, потому что ему не хочется умирать?
Но и солдат и летчик, хотя и испытывают смертный страх, сделают свое дело, трус же никогда на заведомую гибель не решится. „Страх, — как говорит наш комиссар, — это естественное человеческое чувство, нормальный человек от него не застрахован, трусость же — это родная и кровная сестра подлости…“
Вот я опять отвлекся, но это потому, что мне все время хочется делиться с тобой своими мыслями, хочется делиться всем тем, чем я и мои друзья живем здесь, на фронте. Пишу тебе, а кажется, будто я сижу с тобой рядом, держу твои руки в своих руках и неторопливо обо всем рассказываю, а за окном нашего сибирского домика уже во всю шагает осень, по улицам вьюжат опавшие с деревьев листья, галдят собравшиеся улетать в теплые края грачи, а из кухни доносятся запахи поджариваемого Марфой Ивановной тетерева, и так нам с тобой уютно и хорошо, что и сказать об этом не скажешь. Но я, конечно, понимаю, ты с нетерпением ожидаешь продолжения моего рассказа о том, чем закончился наш бой с немецким летчиком.
Денисио и вправду хорошо изучил волчьи повадки фашистов. Наглые они беспредельно, когда двое или трое идут на одного нашего. Но в этот раз, хотя вокруг вертелась карусель боя, мы шли с ним один на один; ни я, да, наверно, и он ничего другого не замечали, нам обоим казалось, будто во всем небе нас только двое, до крайности озверевших человека с натянутыми, как струны, нервами, следящих друг за другом даже не глазами, а каждой нервной клеточкой.
Я-то твердо знал, что не отверну, но я не знал, как поступит немец. Если он тоже будет продолжать лететь тем же курсом, значит, через секунду-другую мы оба перестанем существовать.
Наверное, вначале я не увидел, а скорее почувствовал шестым, или еще каким-то там чувством, что фриц дрогнул, не выдержал, он еще ничего не сделал такого, чтобы я мог чему-то порадоваться, но будто какие-то невидимые токи с невиданной скоростью долетели от него до меня, и эти токи сказали мне о многом. И он взял ручку управления на себя, и его машина рванула вверх, едва не протаранив брюхом мой фонарь. Но я ведь ожидал этого с самого начала. Я, конечно, не знал, что именно фриц сделает: отвернет ли в сторону, заложит ли машину в пикирование или начнет уходить вверх, но ведь я поставил все на карту ради того, чтобы дождаться какого-нибудь маневра. И как только я увидел этот маневр, я тут же выпусти по брюху „мессера“ длинную очередь и, хотя глазами не успел проследить, что там с фрицем, у меня не осталось сомнений, с ним все кончено.