Хреновинка [Шутейные рассказы и повести]
Шрифт:
— Таракан.
Митька взорвался звонким смехом и крикнул издали:
— Ково слышал?
— Гитация, — недовольно сказал Дикольчей, снял с ушей трубки и ушел.
А Митьку выгнали.
Вошли Ненила с Варварой. Они впервые здесь. По привычке окинули взглядом увешанную портретами и плакатами комнату, отыскивая икону, и истово закрестились в передний угол, где помещался портрет Ленина, вправленный усердным иждивением милицейского Ивана Щукина в реквизированный им кивот из-под богородицы. Пред портретом горела церковная, красного стекла лампада, когда-то принесенная в дар храму вдовой волостного старшины, крестьянина Ухватова, опившегося вином на престольном празднике.
Избача Николая Сергеевича тут не было. Тетки отворили
— Здорово, Николай Сергеич! А мы — к тебе…
— Сейчас, — рассеянно сказал одетый по-крестьянски старец, скрипя гусиным пером. — Садитесь.
Но садиться некуда, тетки стояли. В уголке, в корзине, вольготно развалилась кошка. Пять сереньких котят, выдавливая пуховыми лапками молоко, сосали кошку. Николай Сергеич, бывший учитель гимназии, получив маленькую пенсию за сорокалетнюю службу, конец дней своих решил посвятить непосредственному служению простому народу, и не малый труд общения с невежественным, огрубевшим деревенским людом принял на свои плечи безвозмездно, тратя на это дело все свои несчастные гроши. Филолог по образованию, он немало грустил о порче родного языка газетным слогом и сознательно ненавидел некоторые новые и старые слова — «смехач, толкач, снохач», особенно же непереносимо для него было слово — «избач», и он всегда расписывался на бумагах: «заведующий избой-читальней Н. Сухих».
— Ну, что? — он положил перо и поднял золотые очки на лоб.
Все местное население относилось к нему с уважением, уважали его и тетки. Они повалились ему в ноги, причем неуклюжая Ненила опрокинула сапожищем корзину с котятами, и в один голос:
— Помоги, отец.
Положив запищавших котят обратно в корзину, Николай Сергеевич сказал:
— Ваше дело, гражданки, мне совершенно ясно. Вы такие же равноправные члены семьи, как и ваши мужья.
Волисполком дал маху: без вашего согласия нельзя было производить обмен имуществом. Значит, можно по-вернуть дело так, что все будем по-старому.
Записав со слов теток нужные данные, тут же составил на имя председателя волисполкома толковую бумагу, с ходатайством от лица Варвары и Ненилы о расторжении незаконной сделки их мужей.
Однако эта бумага никакого действия не возымела: сделку, мол, совершили самосильные хозяева; в полном уме и твердой памяти, акт оклеен марками и припечатан казенной печатью, все закономерно, правильно, а потому — в просьбе теткам отказать.
Николай Сергеич отказу не удивился: власти на местах он доверял мало, — плохие они юристы — и составил новую бумагу в земельную комиссию при уездном исполкоме.
Приступало время сенокоса, тетки в город не пошли, отправили бумагу почтой.
Ксенофонт и Дикольчей, узнав про тайные бабьи хлопоты, не на шутку рассердились на своих жен. Ксенофонт потому, что усмотрел в поступке Варвары нарушение своих главенствующих хозяйских прав и что не женского ума это дело. Ксенофонт очень опасался, что начальство, вняв бабьим хлопотам, не пожелает признать мену, а мужики подумают, что он струсил, подучил жену, на попятную пошел. Дикольчей же злился на свою Ненилу, что, мол, баба-дура, не умеет счастья своего сберечь.
И Варвара и Ненила как умели отгрызались. Но вот настала сенокосная пора, и все в труде забылось. Сенокос нынче запоздал больше, чем на месяц — дожди сменялись холодами, — но в две ведренных недели трава вымахала густая и высокая.
Ксенофонт с Варварой выходили в поле до свету, размякшую под росой траву косили в прохладе, он успел до ненастья наготовить сена и, складывая в сеновал, обрызгивал крепким раствором соли — сласть скоту. Дикольчей же пробуждался поздно, с прохладцем пил чаек, неумелым молотком отбивал косу и становился на работу последним, в самый солнцепек, когда Ксенофонт с Варварой, да и другие крестьяне, успев пообедать, отдыхали в коротком крепком сне. Дикольчей надеялся на авось
и на хорошую погоду. Но, как на грех, вновь пошли затяжные дожди, и сено Дикольчея сопрело. Ненила, работящая и сильная, на этот раз тоже обленилась: зачем надрываться над чужой землей? Она еще, слава тебе, господи, в своем уме. Плевать! Крестьяне помаленьку стали подтрунивать над ленью Дикольчея, — дескать, не впрок дураку богатство, не в коня, мол, корм, — а потом и злобно издеваться. Дикольчей начал попивать. Однако не от насмешек пил он: грош цена насмешкам, мужичья зависть в них, Дикольчей баловался винишком от сознания собственного счастья: он, как птица небесная, не сеял и не жал, а мошна его полна. Он принялся пропивать чужое-свое имущество. Пропил новые вожжи, пропил валяные сапоги с шубой — до зимы еще далече — и стал искать покупателя на хорошие расписные сани.Варвара, узнав об этом, плакалась мужу:
— Сани наши пропивать собрался…
— Какие наши? Были наши, да сплыли… — спокойно, со скрытой горечью в сердце, говорил Ксенофонт и, виновато улыбаясь, добавлял: — Терпи, Варвара. Помяни мое слово, счастье к нам передом повернется. Только злобу в сердце уйми. Поплевывай слегка.
Варвара хлопотала в волисполкоме, чтобы запретили Денису Колченогову проматывать доставшееся ему имущество. Ходатайство уважено не было: Денис Колченогое юридически прав, он пропивает свое добро.
Глубокой осенью, спустя две недели после Покрова, когда санный путь установился, Варвара с Ненилой, наняв присматривать за хозяйством двух крепких, одиноких старух бобылок, отправились в уездный город по своему, камнем повисшему на их шее делу.
Ушли они из дому с бранью: мужья по-прежнему перечили. Двухаршинный Дикольчей, боясь Ненилиной силы кулаков, подбивал вздуть свою бабу кузнеца Гаврилу, Ксенофонт же, хотя и надеялся на свою силенку, но Варвару не трогал, только всячески уговаривал ее: Ксенофонт верил в то, что бумага их законна и город не осмелится нарушить полюбовный, обклеенный марками договор.
До уездного города бабы шли трое суток. Длинноногая Ненила шагала ёмко, как верблюд, Варвара едва поспевала за ней. В канцелярию уездной земельной комиссии бабы пришли утром, поднялись по скрипучей деревянной лестнице, открыли одну, другую, третью дверь — пусто. В четвертой комнате, на кожаном диване спал вверх брюхом парень не парень — безусый и курносый.
Тетки постояли возле него, переглянулись, Варвара кашлянула робко и позвала:
— Милый, а милый…
Но милый пробуждаться не желал и, раскрыв губастый рот, оглушительно храпел. Над ним висел прикрепленный за уголок на нитке плакат «Не мешайте работать». Плакат от храпа содрогался и медленна покачивался, как маятник.
Грамотная шустрая Варвара прочла плакат, перевела острые глазки на часы — одиннадцать, затем на захлебнувшегося храпом, будто скоропостижно умершего, парня и неожиданно расхохоталась. Мертвый парень еще несколько секунд лежал бездыханно и вдруг разразился таким облегчающим сильным храпом, что плакат «Не мешайте работать» отделился от стены и упал: бабы, прыснув, на два шага отступили, а парень открыл дикие глаза.
Первое мгновение взгляд его был потусторонний, замогильный и тупой, как у быка, которому на бойне хлобыстнули обухом по лбу. Но вот парень осмотрелся, скользнул отрезвленным взглядом по портрету Калинина, одернул рубаху на голом брюхе и грозно уставился на теток:
— Ково? — спросил он, свешивая с дивана в кровь расчесанные ноги.
— Здравствуй, милый… Товарищ дорогой… Мы по делу… Из Длинных Поленьев мы.
— Поленьев? — переспросил парень и, поскребывая голову, подошел к железной печке, где сушились его онучи.
— В чем дело? — начальственно задал он вопрос, обуваясь, и покровительственным тоном добавил: — Садитесь, гражданки… Присаживайтесь… Можете на диван, ежели клопов не боитесь. А какой же длины ваши поленья? Мы бы купили саженьки две.