Христов братец. Русские духовные стихи, легенды и сказки
Шрифт:
Словами Христа о служении ближнему было вдохновлено подвижничество и другой великой святой – Елизаветы Венгерской (Тюрингской, 1175–1235). Оставив после смерти мужа богатую княжескую жизнь, Елизавета приняла «серую рясу францисканцев» и стала служить в лечебнице больным беднякам и прокаженным: «Однажды, когда они мыли и кормили больных, Елизавета сказала своим служанкам: “О, как хорошо, что мы здесь. Мы умываем, купаем, кормим и поим нашего Господа Иисуса Христа”» (Житие св. Елизаветы Венгерской. Немецкое житие).
В середине XIX в. в России пробуждается глубокий интерес к народному религиозному сознанию, в котором евангельские и житийные сюжеты находили свое живое преломление. Ключевым событием для открытия этого «Евангелия от народа» стал выход сборника «Народные русские легенды, собранные А. Н. Афанасьевым» (М.: Издание К. Солдатенкова и Н. Щепкина, 1859) [7] . Официальная церковь и государственная власть не приняли этого удивительного свидетельства народной веры: даже подвергнутая жесткой цензуре книга вызвала негодование высшего духовенства и была запрещена [8] . Знаменательно, что церковные иерархи не узнали в странствующем нищем Христе народных легенд Христа Евангелия, что напоминает известную историю о митр. Филарете и докторе Ф. П. Гаазе.
7
Первое издание вышло в 1859 г. в Лондоне, а второе – спустя несколько месяцев в Москве.
8
В письме митрополита Московского Филарета обер-прокурору Синода гр. А. П. Толстому сборник назван «полным кощунства и безнравственности», о чем последний писал 19 апреля 1860 г. в письме к министру народного просвещения, излагая мнение Филарета: «…к имени Христа Спасителя и святых в сей книге прибавлены сказки, оскорбляющие благочестивое чувство, нравственность и приличие, и что необходимо изыскать средство к охранению религии и нравственности от печатного кощунства и поругания» (Цит. по: Порудоминский В. Чтобы взглянуть на мир светлыми очами. // Наука и религия. 1978. № 1. С. 41). Митрополит С. – Петербургский Григорий в анонимном отзыве о книге в журнале «Духовная Беседа» писал: «Люди, способные собирать, пропускать
в печать и печатать заключающиеся в упомянутой книжонке рассказы, могут быть только потерявшие страх Божий и удобно могущие быть готовыми на всякое зло» (Там же. С. 42). Он также утверждал, что «книга собрана человеком, забывшим действие совести, а издана раскольником, не ведающим Бога [имеется в виду Солдатенков, который был старообрядцем. – А. М.]» (Цит. по: Бараг Л. Г., Новиков Н. В. А. Н. Афанасьев и его собрание народных сказок // Народные русские сказки А. Н. Афанасьева: В 3 т. М.: Наука, 1984–1985. Т. 1. 1984. С. 391).
По настоянию иерархов шеф жандармов В. А. Долгоруков в апреле 1860 г. отдал приказ о запрете книги, которая к тому времени была уже распродана (тираж в 1200 экз. разошелся в течение месяца). Цензор, разрешивший ее печатать, был уволен. С чувством горечи Афанасьев писал в письме от 21 мая 1860 г.: «Легенды мои запрещены III Отделением, во власти которого очутилась наша цензура, сделавшаяся в последнее время (особенно в Москве) крайне стеснительною» (Там же. С. 391–392). Напечатанные листы планируемого Афанасьевым в апреле 1860 г. второго издания «Народных легенд» были конфискованы и уничтожены. Сборник был переиздан лишь спустя 54 года в Москве – в 1914 и 1916 гг.
Издание «Легенд» стало одной из причин увольнения Афанасьева из Главного архива иностранных дел в 1862 г., что привело его к материальной нужде, продаже ценнейшей библиотеки и скоротечной чахотке, от которой он скончался в 1871 г. (Пропп В. Я. Предисловие // Народные русские сказки А. Н. Афанасьева: [в 3 т.]. М.: ГИХЛ, 1957. Т. 1. С. XIII).
9
Кони А. Ф. Федор Петрович Гааз: Биографический очерк. – СПб.: А. Ф. Маркс, 1904.– С. 97.
В Предисловии к сборнику знаменитый собиратель вспоминал те же евангельские слова о творении милостыни бедному и страдающему как самому Христу: «Взалкахся бо – и дасте ми ясти, возжадахся – и напоисте мя, страненъ бхъ – и введосте мене, нагъ – и одясте мя, боленъ – и постисте мене, въ темниц бхъ – и пріидосте ко мн. <…> понеже сотвористе единому сихъ братій моихъ меньшихъ – мн сотвористе». Этими словами Афанасьев раскрывал «чистейший нравственный характер», евангельскую этику народных легенд в России и в Европе: «По народным сказаниям, Спаситель вместе с апостолами и теперь, как некогда – во время земной своей жизни, ходит по земле, принимая на себя страннический вид убогого; испытуя людское милосердие, он наказует жестокосердых, жадных и скупых и награждает сострадательных и добрых. Это убеждение, проникнутое чистейшим нравственным характером, основано на том, что Спаситель о делах любви и милосердия к нищей братии проповедал, как о делах любви и милосердия к нему самому».
Именно этим духом странничества Христова проникнуты известные тютчевские строки, написанные в 1855 г.:
Удрученный ношей крестной,Всю тебя, земля родная,В рабском виде Царь НебесныйИсходил, благословляя.Но в предшествующей строфе поэт был не прав, подчеркивая только русский характер образа странствующего Христа:
Не поймет и не заметитГордый взор иноплеменный,Что сквозит и тайно светитВ наготе твоей смиренной.Конечно, не только русский взор понял и заметил свет нищеты Христовой, о чем свидетельствует большое количество европейских народных легенд на сюжет испытания Христом-странником человеческих сердец. Афанасьев привел в Предисловии параллельные русским немецкие народные легенды «Христос-странник», «Награда и наказание» и др. В них – то сияние нищеты, о котором Рильке сказал в своем францисканском «Часослове» (1903):
Denn Armut ist ein grofier Glanz aus Innen…(Ведь нищета – великое сиянье изнутри [человека]).Ключевой легендой афанасьевского сборника является пасхальный рассказ «Христов Братец», представляющий собой переложение так впечатливших народную душу слов Христа о служении страдающему ближнему («братьям Моим меньшим») как достижении Царствия Небесного и о том, что отказ от этого служения любви ведет в «муку вечную». Легенда начинается пасхальной встречей милостивого сына и немилостивой матери с Христом в образе нищего (сын угощает Его пасхальной трапезой, мать же отказывается с Ним разговляться), а заканчивается тем, что открывшийся
сыну Христос показывает уготованное ему в раю место и его мать, мучающуюся в аду.В этой легенде Христос, просящий [10] сына обменяться с Ним крестами («Будь ты мне брат крестовый!»), предстает не всемогущим и величественным Царем, Судией, не всесильным Пантократором, а человеком, родным братом – и в этом глубочайший христианский гуманизм народной легенды, богочеловеческий смысл христианства, который так глубоко прочувствовало, пережило народное сердце и приняло его как суть Христова благовестия.
10
Ср.: «Се, стою у двери и стучу: если кто услышит голос Мой и отворит дверь, войду к нему, и буду вечерять с ним, и он со Мною» (От. 3: 20).
Важнейшим духовным и творческим источником народные легенды стали для Ф. М. Достоевского. Писатель вспоминал, что еще в детстве, не умея читать, заслушивался проникновенными и благоговейными народными пересказами житий святых из Четьи-Миней [11] , над которыми с умилением воздыхал не только простой народ, но даже разбойники в острогах: «…рассказы про “божественное” очень любит русский народ. <…> В этих рассказах, и в рассказах про святые места, заключается для русского народа, так сказать, нечто покаянное и очистительное» (Дневник Писателя, 1877). Рассказы эти для народного сознания – живой и вдохновляющий образец исполнения евангельских заповедей, определяющий этическое поведение народа, который «и сам выделяет из себя великих кающихся “Власов”, идущих с умилением, раздав всё имение свое, на смиренный и великий подвиг правды, работы и нищеты.» (Там же).
11
Такого народного рассказчика Достоевский вывел в романе «Подросток» (1875) в образе странника Макара Долгорукого, с умилением рассказывавшего Аркадию «легенды из жизни самых древнейших “подвижников”» (в том числе и особенно любимое писателем Житие «великой из великих» – преп. Марии Египетской), в которых наряду с откровенной фантазией «мелькало какое-то удивительное целое, полное народного чувства и всегда умилительное.».
«И что за слово Христово без примера?» – вопрошает старец Зосима и рассказывает чудо о медведе из Жития преп. Сергия Радонежского как такой «пример» милующего сердца – пламенеющей жалостью любви (преп. Исаак Сирин) к премудрому и прекрасному Божьему творению. Именно этический поступок (а не только слово) для Достоевского – главный критерий истинного христианства и христианина, которые не могут быть совместимы, например, с социальным неравенством («Предположить только, что у Марии Египетской есть крепостные крестьяне и что она не хочет их отпустить на волю. Что за абсурд!» (Дневник Писателя, 1880)) или с инквизицией: «Сожигающего еретиков я не могу признать нравственным человеком <…> Нравственный образец и идеал есть у меня, дан, Христос. Спрашиваю: сжег ли бы он еретиков – нет. Ну так значит сжигание еретиков есть поступок безнравственный» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.). Писатель глубоко убежден, что в русском православии гуманизм, этика человеколюбия важнее церковного ритуализма и мистицизма: «Вникните в православие: это вовсе не одна только церковность и обрядность, это живое чувство <…>. В русском христианстве, по-настоящему, даже и мистицизма нет вовсе, в нем одно человеколюбие, один Христов образ, – по крайней мере, это главное» (Дневник Писателя, 1876).
Как известно, Достоевский считал, что русская церковь находится «в параличе с Петра Великого» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.), имея в виду синодальный период огосударствления церкви, превращения ее в бюрократический аппарат на службе государству [12] . Достоевский не боялся честно говорить об этом изъяне, искажении церкви, отмечая, что такое духовенство не способно ответить на вызовы времени (реформы, просвещение народа.): «.духовенство наше не отвечает на вопросы народа давно уже. Кроме иных, еще горящих огнем ревности о Христе священников, часто незаметных, никому не известных, именно потому что ничего не ищут для себя, а живут лишь для паствы, – кроме этих и, увы, весьма, кажется, немногих, остальные, если уж очень потребуются от них ответы, – ответят на вопросы, пожалуй, еще доносом на них. Другие до того отдаляют от себя паству несоразмерными ни с чем поборами, что к ним не придет никто спрашивать» (Дневник Писателя, 1877). И в черновиках романа «Братья Карамазовы» Достоевский произносит устами Зосимы горькую правду: «Что теперь для народа священник? Святое лицо, когда он во храме или у тайн. А дома у себя – он для народа стяжатель. Так нельзя жить. И веры не убережешь, пожалуй. Устанет народ веровать, воистину так. Что за слова Христовы без примера? А ты и слова-то Христовы ему за деньги продаешь. Г ибель народу, гибель и вере, но Бог спасет».
12
Мать Мария (Скобцова) точно охарактеризовала этот синодальный тип благочестия, в котором церковь часто выступала атрибутом русской великодержавной государственности: «Духовная жизнь отошла куда-то на задний план, а на поверхности было официальное, государственно-признанное вероисповедание, выдававшее чиновникам удостоверение о том, что они исповедовались и причащались, – без такого удостоверения чиновник не мог почитаться благонадежным с точки зрения государства. <…> Священник есть от государства поставленный надсмотрщик за правильностью отправления религиозной функции русского верноподданного человека, и в таком качестве он лицо хотя и почтенное, но во всяком случае не более, чем другие лица, блюдущие общественный порядок, военную мощь, финансы и т. д. <…> Вся система предопределяла то, что самые религиозно-одаренные и горячие люди не находили в ней себе места» (Типы религиозной жизни, 1937). Этот тип религиозной жизни, как отмечает мать Мария, подменявший Христову любовь «заповедями обмирщенной государственности» (законопослушность, любовь к родине, культ прошлого, почитание власти и т. д.), не справился с задачей воздать Божье Богу, а кесарево кесарю (Там же).
Именно народная легенда, в которой русская душа захвачена живым Христовым поступком, давала простому человеку опыт воплощения в обычной, мирской жизни евангельской этики любви к ближнему. И в этом народная легенда противостояла, с одной стороны, официальной церкви с ее государственной моралью и аскетическим отказом от мира, а с другой стороны, – глубинному национальному нигилизму и новому нигилизму социалистов: «Все нигилисты. Нигилизм явился у нас потому, что мы все нигилисты. Нас только испугала новая, оригинальная форма его проявления. (Все до единого Федоры Павловичи)» (Записная тетрадь 1880–1881 гг.).