Хроника семьи Паскье. Гаврский нотариус. Наставники. Битва с тенями
Шрифт:
— А я уже собралась было уходить. Все-таки я хорошо сделала, что зашла.
— Но кто вы, сударыня? Я не имею чести...
Она захохотала на всю лестницу:
— У вас короткая память. Что ж, я вам напомню. Прошу любить и жаловать: госпожа Соланж... Позвольте на минутку заглянуть к вам. Госпожа Соланж Меземакер, подруга вашего папочки.
Мы зашли в мою комнату, и тут я вдруг вспомнил. Когда-то я рассказывал тебе о своем знакомстве с этой особой. Она была одной из любовниц моего отца примерно в 1895 году, когда мы жили на улице Ги-де-ла-Брос — припоминаешь? — как раз рядом с Зоологическим садом... Она — я говорю о Соланж — написала моему отцу какую-то записку, и моя мать, чистившая пиджак мужа, нашла эту записку в кармане. Я отправился к этой женщине — в четырнадцать лет все
Ну ладно, пойдем дальше. Я вдруг почувствовал, что старая история будет иметь свое продолжение и что еще ничего не кончено. Если судить трезво, то мне следовало бы преспокойно распахнуть дверь и указать на нее посетительнице энергичным и недвусмысленным жестом. Но нет, я — человек робкий и до щепетильности вежливый. Я пододвинул ей один из своих двух стульев, и г-жа Со-ланж тут же плюхнулась на него.
Она не спеша оглядела мою холостяцкую комнату и произнесла какую-то избитую, чисто женскую фразу, вроде: «У вас очень мило...» Потом принялась болтать с великолепной непринужденностью обо всем на свете: она, видите ли, была очень огорчена, потеряв из виду моего отца; мой отец — человек крайне воспитанный, правда, не слишком великодушный, но только потому, что не очень богат; сама она, даже будучи в крайне стесненных обстоятельствах, ни за что бы не рискнула — у нее тоже есть сердце! — потревожить нескромной просьбой семью г-на Раймона Паскье, но она, мол, сохранила наилучшие воспоминания о юном г-не Лоране, и вот теперь, случайно узнав его адрес, она обращается к нему с просьбой, не окажет ли он ей в память об отце и его визите на улицу Флерю небольшую услугу, потому что она сидит без денег — потом, разумеется, она отблагодарит меня тем или иным способом...
Она все тараторила, тараторила, и мало-помалу в чертах этой пожилой женщины я разглядел прежнюю хорошенькую девчушку, которая некогда почти взволновала, почти опьянила меня своим дразнящим ароматом женщины.
Я подошел к комоду, выдвинул ящик, взял из него пя-тидесятифранковую бумажку и молча протянул ей.
Она взяла ее, вскочила со стула, схватила меня за руку и простодушно рассмеялась. Потом взглянула на мою кровать и подмигнула так выразительно и энергично, что я не мог не признать достоинства ее сфинктера.
Я, видимо, совершенно не способен к такого рода поступкам, которые ведут к кровосмешению. Я сказал ей, что тороплюсь, что у меня куча работы, и г-жа Соланж удалилась.
Будь уверен, она еще вернется. Через десять—пятнадцать минут, спускаясь по лестнице, я ощутил неприятный запах дешевых духов, который выветрить из моей комнаты можно лишь сквозняком.
Я пообедал на бульваре Пастера, у родителей. Раз в месяц на такой обед собираются все наши родственники. Около девяти отца вызвали к роженице. Он тут же поднялся из-за стола, как всегда, бодрый и энергичный. Он по-прежнему нетерпелив и горяч, как дикий зверь.
Едва он ушел, как мама дернула меня за руку и незаметно затащила в переднюю. Она сразу угадывает каким-то особым, едва ли не болезненным чутьем все шероховатости и трения во взаимоотношениях между нами, членами ее клана. Она, должно быть, заметила тень, пробежавшую между отцом и мною. Едва слышно, но настойчиво она проговорила все те же избитые слова:
— Что случилось? Я не нахожу себе места. Мне кажется, Лоран, ты больше не любишь отца.
Бедная мама, которая все понимает и ничего не знает! Я искренне ответил ей:
— Ну что ты, что ты, я люблю папу, как и прежде, можешь мне поверить. У меня все в порядке, тебе нечего опасаться.
В сущности, я не солгал. Моя ненависть к отцу угасла. Я люблю его, «как и прежде», и не иначе. В начале зимы я писал тебе: «Отец давно не подавал о себе вестей. Он действительно давненько
ничего не вытворял». Мне оставалось только ждать. Мне стало ясно, что он будет со мной всегда, всю жизнь, что я не могу обойтись без него, что я все время думаю о нем, что он проник в меня, заполонил мою и душу и плоть и мне лучше примириться с этим. Я буду отвечать за все свои ошибки, за все свои прегрешения. Но это еще не все, я буду отвечать также и за все ошибки и прегрешения моего отца. Всю жизнь мне придется думать о его долгах, о его любовницах, о его друзьях, которых у него мало, о его врагах, которых он плодит и постоянно оставляет в дураках, о его вкусах, страстях, авантюрах и, конечно, о его болезнях, которые наверняка достанутся мне по наследству, когда он отправится в царство теней.Это не то письмо, которое я собирался тебе написать. То было бы совсем другое письмо, пронизанное светом и торжеством. Что ж, тем хуже. Сегодня вечером я делюсь с тобой лишь своими невеселыми мыслями. Ничего другого ты и не заслуживаешь.
Во вторник вечером 6 апреля 1909 г.
Глава XX
Господин, Шальгрен превозмогает себя. Долг истинной аристократии. Величие очистившейся души. Единственно возможная мораль. Галерея бюстов. Г-н Шальгрен подставляет другую щеку. Горе вслед за радостью. Письмо Жан-Поля Сенака
Тебе долго придется дожидаться письма, которое я собирался написать, но события опережают мои намерения. Счастливого письма, дорогой Жюстен, ты так и не получишь. Между пером и чернильницей промелькнула черная тень.
Прошло почти две недели, как закрылся Конгресс. Собрания подобного рода всегда очень утомляют тех, кто играет в них первую скрипку. Поэтому-то я и волновался за своего патрона. Мне страшно хотелось, чтоб он снова обрел покой в стенах своей лаборатории и как можно скорее вошел в ритм работы. Опыты над коклюшем еще далеко не кончены. Стернович и Фове ежедневно бывают в больницах. Иногда к ним присоединяется и г-н Шальгрен. Чтобы успешно завершить такого рода эксперименты, необходима дисциплина, которая есть одновременно и оковы и благодеяние, и принуждение и счастье.
Итак, Конгресс закрылся. Гости разъехались. В институтах и школах снова водворилась тишина. Поначалу я думал, что вчерашние бойцы, вернувшись восвояси, примутся пересчитывать и перевязывать свои раны. Против моих ожиданий г-н Шальгрен казался отнюдь не раздавленным таким жестоким испытанием. Он приходил в Коллеж, целыми днями совещался, болтал с друзьями и коллегами, а иногда даже с нами. Я чувствовал, что он еще взвинчен, несчастен, что он во власти неотвязных, хоть и скрытых дум о возмездии, о необходимости прибегнуть к общественному мнению, о справедливости и наказании. Похоже было, что г-жа Шальгрен прививает этому бедному и великому человеку вирус злобы, и это меня очень огорчало.
Лишь в середине этой недели неторопливо, шаг за шагом, час за часом, пришло избавление, а вместе с ним и непоколебимая решимость. Не думай, будто я отдаю дань своей гордости, когда утверждаю здесь, что я один из первых и, наверно, единственный, да, единственный, кто обо всем догадался, все понял. Я, разумеется, не самый блистательный ученик Оливье Шальгрена, но я люблю его и почитаю. Я всегда ждал от него мыслей и действий, созвучных моей душе... Поэтому вполне естественно, что самое зарождение этих мыслей, возникновение этих действий тоже волновало меня.
Сначала г-н Шальгрен надолго заперся в своем кабинете. Он принял у себя лишь одного посетителя — г-на Дастра. В среду вечером, провожая его до двери, он сказал: «Уверяю вас, я всей душой готов примириться со всеми, но примириться с ним трудно, даже невозможно. Такой шаг позволит ему удвоить свою наглость, непочтительность, свое высокомерие. Кроме того, если он увидит, что я уступаю, он непременно уверится в своей якобы неоспоримой правоте. Я не в силах себе представить, что этот жест примирения может изменить его натуру. Нет, мой друг, уж поверьте мне: унижаться перед человеком с таким характером — значит унижать в то же время свое собственное достоинство, вызывать новые ссоры, новые глупости, новые жертвы».