Хроники любви: повесть и рассказы
Шрифт:
Ну что, долго я тут буду стоять и стенать сама себе? Хватит уже.
Я вошла в кабинет. Дверь за мной сильно хлопнула — распахнутое окно напротив, с близкой красной крышей соседнего здания, дунуло мне в лицо сквозняком, обдало горячие щеки волной весеннего прохладного воздуха и манящим свободным пространством. Я всё это быстро рассмотрела, и мне сразу понравилось.
Он сидел у правой стены за столом и поднял от бумаг голову с отсутствующим взглядом на меня. Взгляд нехотя сосредоточился. Молчание затянулось. У меня пересохли губы и голосовые связки в горле склеились намертво. Да и не хотелось мне говорить, только бы смотреть на него,
«Присаживайся», — сказал он, как говорят пациенту, только с отличием, что на «ты». Я мотнула головой.
«Что-нибудь случилось?» — спросил он без выражения.
«Нет, — выдавила я. — Я пришла на тебя посмотреть»
«Я не картина», — он пожал плечами.
«Я знаю»
Я поморщилась от банальности сцены. Ненавижу банальности. Ни в чувствах, ни в чем. Хотя, в чувствах банальности не бывает. Или я ошибаюсь, и чувство тоже банально, как всё на свете?
«Лад-но», — как- то по слогам произнесла я, но не намеренно, а потому что дрожь начала сотрясать всё тело, а суставы вдруг пронзились болью, как завыли. Если бы не эта боль, мне стало бы жалко себя, и я бы отступилась. Но слишком же ясно, что отступить нельзя, это лучшее, что я могу для себя сделать. А он не будет мучиться, когда нет больше любви, с чего мучиться. Разве чуть-чуть. Мне его тоже не жалко.
Вид в большой раме низкого, раскрытого настежь, на две половины, окна, с красной крышей и волной чудного весеннего воздуха резко и мгновенно приблизился. Я успела краем глаза увидеть его безумные глаза, метнувшуюся ко мне фигуру, и вскрик… В нем я услышала только злость, и немного изумления. И ничего больше. Я на лету оглянулась и улыбнулась ему беспо-щадно-наказующей любящей улыбкой, и вылетела в другое пространство».
После тихой паузы все заерзали, заговорили. Парень за спиной девушки положил ей тетрадку на колени и стоял, свесив копну кудрей совсем низко, так что лица не было видно вовсе.
Два пиджачных поэта шептались, видимо, не зная, как отреагировать. Милана пребывала в задумчивости.
«А что с ней было потом?», — спросил арт-поэт в «дредах».
«Потом? — переспросила девушка из коляски нормальным, окрепшим голосом, видно, волнение совсем оставило ее. — Ничего не было. Не знаю. Это ведь художественный рассказ и не обязательно ставить точку».
«Да. Совсем необязательно, — подтвердила Милана. — Согласитесь, что рассказ хорошо написан, мы тут видим…»
«А я не соглашусь! — воскликнула тихая старушка чупа-чупс. Она сидела в кожаном кресле поодаль, у самой стены, и казалось, что доселе пребывала в своих рассеянных мыслях или мечтах. Теперь она даже привстала с кресла. — Так называемая героиня, — ядовито произнесла она, — совратила доктора, хорошего человека, а потом еще вздумала кидаться из окна! Для чего, как вы полагаете? А для того, чтобы его наказать! И еще для чего, вы поняли, для чего? А чтобы он ее лечил! Чтобы опять привязать его к себе! Эгоистка!» — припечатала она и, раскрасневшаяся, с торжествующим видом уселась на место.
Все рассмеялись. Даже парень за коляской поднял голову и улыбнулся.
«Позвольте… — начал с синей надписью на майке. — Дама не так уж и не права. Не написано ведь, с какого этажа девица эта кидалась. Возможно, и вправду, чтобы его наказать, а вовсе не…». «А крыша видна?..». «Ну и что, что видна, и на первом этаже может быть видна, если этаж высокий, а соседнее здание маленькое…». «И вообще, суть не в крыше, а в ее поступке…».
Поднялся такой галдеж, друг друга перебивали с криками, один арт-поэт вдруг с русского перешел на взволнованный иврит, оба пиджака дружно вопили, что врач ни в чем не
виноват, а вот подобные девицы, которым всё и сразу…«А бедный Филечка! — с искренним состраданием снова подала голос тихая старушка. — Такого преданного мальчика прогнала! Безнравственная эта героиня!», — объявила чупа-чупс и тряхнула головой в шляпке с цветочками.
Милена совсем растерялась и выпила залпом полный стакан воды. Постепенно все замолчали, спор иссяк.
Обнаружилось, что девушка в коляске вместе с ее парнем исчезли. «Устала она, видно. Вы тут так кричали», — оправдательно сказала Милана. И все почувствовали себя чуточку виноватыми. Только тихая старушка не могла никак угомониться, ворчала что-то под нос. И, наконец, вслух сказала: «Придет, куда денется. Раз умеет писать, то придет. С Филечкой своим».
Но она больше не появилась. Да и поэтическая студия просуществовала не долго. Кому-то понадобился этот зальчик, и бесплатных посетителей спровадили, сначала стол полированный у них забрали, потом кресла, потом объявление прикнопили, что, дескать, занято. И вскоре в зальчик запустили танцевальную взрослую студию. Теперь оттуда вечерами слышались музыка и топот каблуков: зажигательные латиноамериканские танцы.
ИТАЛЬЯНКА
Почему-то все называли ее так — итальянка. Когда она не слышала, а о ней говорили. Словно у нее имени не было. А имя было, красивое. Правда, больше похоже на французское — Мари. К иностранцам вообще всегда было недоверие. Хоть итальянец, хоть француз, хоть кто. Когда женщина — тем более. Какое может быть доверие к иностранке? А уж в лихое военное время… смешно даже говорить. Сплетничали о бедной Мари без конца. Хотя она жила тихо, с шестилетней дочкой ютилась в угловой комнатке нашей большой коммунальной квартиры. А дочку, дочку-то как зовет — умора! — Жужу! Жужелица, одним словом. На самом деле, дочку соседки звали Женей, но Мари, когда подзывала ее, говорила низким, каким-то особенным голосом: «Ж-ж-женя!..». Очень похоже на жужжание.
Мари вообще в моих глазах была особенная. Хотя бы потому, что она раньше была певицей — сама мне с грустью об этом сказала, когда мы вместе слушали в кухне по радио арию Ольги из «Евгения Онегина», и добавила, что у нее «контральто». Это мелодичное звучное слово нравилось мне, тем более что я его знал. Я ведь до начала войны успел год проучиться в музыкальном училище, находившемся как раз позади нашего дома. Потому мама туда меня и отправила: «близко ходить и, чем слоняться во дворе, лучше научись чему-нибудь, пригодится в жизни». Конечно, я не хотел в училище, по мне — во дворе как раз интереснее, и я сильно надеялся, что меня не примут. Но слух у меня, к несчастью, обнаружили, и в училище приняли, хотя место нашлось только на хоровом отделении. И я пел, пел — не без удовольствия, надо признаться, и попутно, на уроках, между распеванием песен и нот, успел за год набраться разных музыкальных премудростей. Поэтому Мари, «вакуированная ино-сранная москвичка», как говорили на общей кухне, мне и нравилась — я чувствовал нечто общее между ней, молодой красивой женщиной и собой, девятилетним мальчишкой, словно мы с ней были посвящены в некую тайну, связующую нас тонкой, тихонько звенящей струной посреди недоброго и ожесточенного мира.
Мари ведь мне еще кое о чем поведала однажды, и я полагал, что только я хранитель ее секретов. Вероятно, так оно и было, потому что подруг у нее не наблюдалось, соседей Мари явно побаивалась и старалась не иметь с ними никаких отношений, даже в кухню выходила, когда там никого или почти никого не было. Но от сплетен это ее не спасало. И от подозрительности тоже: «ходят тут иносранки-засранки всякие, шпийонят, в кастрюли заглядывают…». Это о ней-то! Мари всегда прошмыгнет мимо чужих кухонных столов к своему месту, и только тихое «здравствуйте» повисает безответно в пропитанном супами и жареной картошкой воздухе.