Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Но тут, пожалуй, достоверность рассказа не в самой его версии, какой бы она ни была убедительной, не в авторском толковании, которое дополняет рассказ, а в том, как событие видится глазу человека, способного взглянуть на него со стороны. В новелле, о которой идет речь, есть такое лицо — девушка-шофер, юная Паша, тоже местная уроженка, добровольно вступившая в Красную Армию и севшая за руль военной машины, полуторки, существо в высшей степени беззаветное в своей решимости помогать делу. И хотя она возникает в повести еще до того, как мы повстречали «кособокую», она уже ополчилась на нее и всей своей сутью с нею единоборствует. Впрочем, тут ость свой кульминационный момент, и в нем можно рассмотреть ответы и на некоторые вопросы, интересующие нас. Эти две женщины не знают друг друга,

но и нет силы, которая может отвратить их столкновение.

В разгар допроса «кособокой», когда уже не было двух мнений об ее вине, раздался голос Паши Горобец:

— У, ведьма! Так бы и стрелила тебя!

Истинно, встреча этих женщин неотвратима — однако есть смысл принести соответствующее место из симоновской повести, они, эти строки, многое объясняют.

«Задержанная вскинула на нее глаза, и они долго смотрели друг на друга: черная, тихая женщина, похожая в своей неподвижности на узел темного тряпья, из которого торчали только лицо и толстые ноги, и звонкая, вся, как струна, натянувшаяся от негодования, голубенькая шоферка с голыми коленками, голыми до локтей, сжатыми в кулаки руками, с растрепавшимися во время езды и упавшими на шею косичками желтых пыльных волос...

— Чего на нее смотрите, товарищ начальник, стрелите ее — и все, — просто, как о чем-то само собой разумеющемся, сказала шоферка. Потом помолчала и, уже ни к кому но обращаясь, отвечая на свои мысли, задумчиво и убежденно добавила: — Я бы ее стрелила!

— «Стрелить» успеем, — сказал Пантелеев, — а вот посмотреть на нее, что в нашей жизни бывает, это надо!..»

Вот тут и конец цитате, — не так уж велика она, а все в нее вместилось. И понимание того, что казнь предателя отвечает самому существу представления народа об измене, и то трудное, что тогда и Симонова повергло в раздумье. Пантелеев сказал: «Стрелить» успеем, а вот посмотреть на нее, что в нашей жизни бывает, это надо!..» Симонов, возможно, дополнял комиссара: «Все понятно — предатель... а вот как он возник?»

Не знаю, есть ли в шеститомном симоновском собрании произведение, у которого не было бы автобиографической первоосновы? Полагаю, что нет. Вопрос этот не праздный. Думаю, что критик, пишущий о Симонове, должен хорошо знать его жизнь и по этой причине. В самом деле, если есть ключ, объясняющий симоновские сюжеты и характеры, то он, этот ключ, в автобиографическом взгляде на эти сюжеты и характеры. Повторяю, что применительно к Симонову это тем важнее, что расстояние между его прозой и действительностью короче, чем у кого-либо иного. Критику, пишущему о Симонове, наверно, поучительно прочесть Симонова, имея в виду это обстоятельство, при этом не для уточнения творческой биографии, а по иной причине: в высшей степени интересно выяснить, как истинные наблюдения помогают писателю сделать характер убедительным.

Я не знал комиссара Николаева, с которого Симонов писал своего Пантелеева. По признанию Симонова, это был самобытный русский человек, донецкий шахтер, невысокий, коренастый, очень сильный. У него, оказывается, была та же манера говорить с солдатами, что и у Пантелеева. Идя в атаку во главе роты, он, подобно Пантелееву, произносил: «А ну, вставайте, братчики!» Впрочем, то, что я говорю, Симонов написал в связи с рассказом «Третий адъютант», о комиссаре Николаеве, но смею думать, это верно, если соотнести с «Пантелеевым».

Если же обратить взгляд к существу проблемы, то надо сказать следующее: близость симоновской прозы к виденному не просто в природе его таланта. Писатель, во многом вызванный к жизни литературой факта, писатель, которому всегда близка газета, Симонов тонко чувствует современника, понимая его вкусы, его устремления, его идеалы. Он знает: доверие этого его современника к писателю основывается и на представлении о том, какое расстояние отделяет книги писателя от его собственной жизни. Эренбург назвал Симонова писателем киплинговского типа, если быть точным, то это писатель скорее хемингуэевской, а если говорить о наших прецедентах, то тихоновской традиции.

Читателю импонирует строгая простота всего, что написано Симоновым, идущая от той самой достоверности очевидца,

о которой шла речь выше. Михаил Иванович Калинин, как известно, бывший тонким ценителем литературы, нашел очень верные слова, чтобы определить именно эти качества симоновской прозы: «Не знаю, читали ли вы последнюю статью Симонова «Дни и ночи». Я должен сказать, что она хорошо построена. Вообще его статьи дают реальную картину боев. В последней статье соблюдены все пропорции и соотношения. Статья написана сдержанно. С внешней стороны это как будто бы сухая хроникерская запись, а по существу — это работа художника, картина, долго незабываемая». Замечание Михаила Ивановича о пропорциях, как, впрочем и о сдержанности симоновской прозы, касается самого существа. Свои суждения Калинин высказал в речи, с которой выступил перед комсомольской аудиторией. Как свидетельствует Д. И. Ортенберг, за несколько дней до выступления Калинин позвонил ему, пытаясь установить, в какой мере все описанное Симоновым соответствует происшедшему, а когда узнал, что все описанное действительно было в жизни, чему и редактор, кстати говоря, был свидетель, заметно обрадовался, заметив: «Это хорошо». Калинин по-своему объяснил, почему ему пришлась по душе сдержанность симоновской прозы: «Жизнь стала суровой. Люди стали сосредоточеннее, задумчивее».

Повторяю, наблюдения, которые сделал Калинин, точно определяют существо симоновской прозы, при этом удивительно верны в высказанном мнении акценты, касающиеся и читателя, и писателя. Калинин, разумеется, не хуже всех остальных понимал, что подчас и документальная проза не обходится без известной доли вымысла, но ему важно было установить, имеет ли это место теперь. В подтексте калининской реплики присутствовало мнение, как мне кажется, верное: вымысел должен иметь место лишь в крайнем случае, а лучше вообще обойтись без него. Калинина можно было понять: когда сами события имеют столь насущное значение, а народ в них в такой мере заинтересован, есть ли смысл расцвечивать их в очерке сомнительными красками вымысла?

В какой-то мере это правило верно и применительно к жанрам, где исторически у вымысла были, так сказать, все права гражданства. Я говорю о военном романе, повести, рассказе. Можно понять Симонова, который, выскажу предположение, больше всех напастей боится переложить свирепой охры вымысла и в повести, если даже законы жанра этого требуют. Я говорю об образе Лопатина в цикле одноименных симоновских повестей. Тема эта по-своему любопытна.

Вопрос логичный: да не избрал ли Симонов имя Лопатина своим псевдонимом? Где прошла между ними демаркационная линия и что она изменила?

Повесть идет от второго лицо, но такое впечатление, что это лицо первое. Все увиденное в повести увидено глазами Лопатина. Начало повести: «Корреспондент «Красной звезды», интендант второго ранга Лопатин сидел в приемной члена Военного совета Крымской армии, ждал адъютанта и смотрел в окно». Да, так и сказано — корреспондент «Красной звезды». Казалось, это Симонов. И еще сказано: «Лопатин только вчера вечером вернулся из двадцатидневного плавания на подводной лодке». Это тоже Симонов. «Лопатину не довелось быть на финской войне, но он слышал от своих товарищей, служивших в армейской газете на Карельском перешейке...» Это тоже Симонов — его не было в Финляндии.

Но повесть дает основания, чтобы утверждать обратное: Лопатин иной человек, хочется сказать даже, что совсем иной. В сорок первом ему больше сорока — ну какой же это Симонов? Он долговяз и угловат — не Симонов. В очках — нет, не Симонов. Интендант — сроду не был. Хочется сравнить Лопатина с кем-то из краснозвездовцев, и кажется, что такой был. И долговязый, и в очках, и интендант. Был, разумеется. А может, дело не во внешности? Ведь совершенно определенно, что автор настолько отождествляется с Лопатиным, что различие утрачивается. Не хочется видеть, что ему сорок с лишним и он в очках, а видишь Симонова. Автор настолько симпатизирует Лопатину, что хочется думать — они люди одного корня. По строю характера, по самой душевной сути. И храбростью безоглядной, и сомнениями, и страхом одной душевной организации. Да, и страхом, — симоновская тема: и человеку не робкого десятка на войне страшно.

Поделиться с друзьями: