Художники
Шрифт:
Конечно, особого разговора заслуживает замечание Хан-Гирея о «людях низкого происхождения», но одаренных от природы способностью сильно и красноречиво налагать свои мысли, давая им всегда желаемый оттенок истины, однако использующих, по слову автора, этот свой дар, чтобы располагать общественными делами по своему произволу. Наверно, тут есть некий материал и для несогласия с автором, но в данном случае не об этом речь. Впечатляет в этом высказывании признание за простым народом способности сильно и красноречиво излагать свои мысли, давая им всегда желаемый оттенок истины. Был бы Цуг Теучеж современником Хан-Гирея, можно было подумать, что автор говорит о нем.
Однако в какой мере сказка и народная песня проникли в творчество писателя, какие изменения вызвали, чем именно отозвалась? Мы редко говорим о художественных достоинствах, например, сказки, хотя в этом есть свой немалый смысл. Природа сказки в устном рассказе, а это значит,
Но вот любопытно: как ни экономна сказка, она всегда живописна. Можно сказать, что сказка признает единственный в своем роде диктат, диктат образного слова. Как, впрочем, и слова крылатого, афористичного. Выскажу мысль, к которой подтолкнуло меня чтение адыгейских сказок: фольклор адыгов стал явлением в устном творчестве народов и благодаря тому, что многие из таких достоинств, как сюжет, характеры, живость картины жизни, соединились в нем со свойственной языку адыгов афористичностью. Подчеркиваю: свойственной языку адыгов афористичностью, что следует считать признаком емкости языка, его способности вместить мысль.
Все созданное Темботом Керашевым, как мне представляется, взросло на адыгейском фольклоре и фольклором писалось. Это особенно относится к его книгам на исторические сюжеты. Сама панорама жизни, как она воссоздана в этих книгах, как и картины быта, подсказана писателю памятью народа, которая живет в фольклоре. Говорят, русские исторические писатели воссоздавали быт далекой российской старины, обращаясь к деталям, которые они находили в «клеймах» — сценах «жития святых», ими иконописцы обрамляли собственно икону. Для такого художника, как Керашев, в его работе, например, над «Дочерью шапсугов» такими «клеймами» могли быть адыгейские сказки. Но адыгейский фольклор не просто обогатил палитру писателя, он способствовал сближению писателя с первоистоками бытия, в которых есть то сокровенное, что определяет самую душу народа. Если есть первопричина, способная определить возникновение художника, то она, конечно, здесь.
По Керашеву, художественное — это и есть идейное. Керашев — человек идейный, и иной эта формула быть не может. Когда и думаю о Керашеве, его жизненный путь представляется мне путем человека в высшей степени активного. Эта активность впервые проявилась в жажде знаний. Только жажда знаний могла заставить крестьянского мальчика пойти вначале в татарскую, а потом в русскую школу, постичь один, а потом другой язык, постичь настолько, чтобы эти языки стали частью сути человека. Его активность — это, конечно, и жажда деятельности. Думаю, что, как ни скромна было переводческая работа Керашева в Адыгейском обкоме, именно она впервые объяснила Керашеву во всей полноте смысл преобразований, осуществляемых революцией на земле Адыгеи. Его активность — в труде, и прежде всего в писательском труде, как у каждого настоящего писателя, подвижническом и революционном. Именно революционном. Есть, наверно, нечто символическое в самом факте, который предшествовал приходу Тем бота Магометовича в литературу: Керашев перевел на адыгейский «Интернационал». Факт этот хрестоматией, а поэтому не очень-то нов, но какая сила сокрыта в нем. Если существует событие, способное объяснить жизнь человека, то это как раз такое событие — в нем, в этом событии, и напутствие, и провидение. Если есть эпиграф, способный вместить смысл биографии, то это, конечно, такой эпиграф. Эпиграф всегда выражает некую смелость — керашевский эпиграф точен. Можно сказать, что он не просто отразил жизнь писателя, он ее предрек.
Наверно, останется тайной, как писатель, его жизнь, его мироощущение, его страсти сказываются в душевном складе его героев. Неисповедимы во многом пути, которыми писатель переселяется в души тех, кого сотворило его воображение. Чем больше написано о тайне рождения характера, тем больше это остается тайной. А между тем характер, проблема характера — ведущее начало произведения, его стержень. Нельзя не согласиться с мнением, что создание характера — труднейшая из задач, которая когда-либо возникала перед художником. Если что-то способно определить удачу произведения, а следовательно, силу воздействия его на читателя, то это, конечно, запоминающийся характер. Писатель входит в сознание читателя с характерами своих героев. Поэтому и мерилом оценки работы прозаика должно быть, конечно, главное: удались ему или не удались характеры героев.
Неисповедимы, действительно, пути, которые единят
писателя с характерами его героев, и все-таки ни один из характеров не познается вне писателя. Ну как, например, постичь натуру Биболэта Мозокова, героя керашевской «Дороги к счастью», вне связи с Керашевым? Ну, разумеется, Мозоков не Керашев — иное призвание, иное место в жизни, сам строй жизни иной. И все-таки из керашевской когорты воителей революции этот человек. В первооснове философии Биболэта, как я понимаю, высоконравственная категория: представление о революции, справедливости, а следовательно, о совести: «Мир, в котором выше всего ставят трудящегося человека, это справедливый мир», — говорит старик Карбеч. Именно эта формула лежит в сути нравственных исканий Биболэта. Скромный человек, чья требовательность к людям начинается прежде всего с требовательности к себе, он ведет жизнь подвижника революции.Это о Биболэте говорит писатель, что он, Биболэт Мозоков, обладал «счастливым даром быстро прокладывать дорогу к честным сердцам». Я говорю тут прежде всего о друге Биболэта Шеджери Доготлуко. Истинно честное сердце у Доготлуко. В аульской иерархии, как эту иерархию определила прежняя жизнь. Шеджери — на нижней ступени. С превеликой симпатией к своему герою и, пожалуй, тактом Керашев показывает, как революция поднимала Доготлуко. Рассказ о Доготлуко в немалой степени это рассказ и о революции. Рассказ очень жизненный. Мне хотелось бы обратить внимание на одну грань в душевном облике керашевского героя. Доготлуко не только человек крепкой кости, но и души сильной. В романе есть вставная новелла — история гибели друга Доготлуко — аульского комсомольца Ахмета, павшего от рук бандитов. Сила чувства, которую являет Доготлуко, сострадая, раскрывает нам характер керашевского героя, человека душевно богатого. Картина посещения Доготлуко родительского дома друга, как и картина, когда горе ведет Доготлуко лесной тропой, которой он не раз ходил с другом, эмоционально впечатляющи. Если верно, что характер — это страсть, то такой страстью для Доготлуко является верность другу, при этом смерть Ахмета сделала эту страсть зримой.
При всех индивидуальных чертах, свойственных Мозокову и Доготлуко, в мире керашевских персонажей у них есть свои преемники. Если говорить о романе «Состязание с мечтой», то это, конечно, Салех и Довлетчерей, пожалуй, больше Довлетчерей, потому что он, смею думать, в произведении выглядит внушительнее по самим фактам жизни. Того же Довлетчерея роднит с Доготлуко не только то, что их возвращению на родное пепелище предшествовало испытание огнем — у Доготлуко была гражданская война, у Довлетчерея — Великая Отечественная, — их жизни в одинаковой степени свойствен пафос адыгейской нови... И не только это: для меня это мужественные люди, а следовательно, личности. В конце концов, что есть личность, как не человек дела, а следовательно, настоящего мужества? Наверно, в этой связи надо говорить не только об адыгейском национальном характере, — все, о чем идет речь, смею полагать, очень адыгейское.
Впервые я встретил Керашева в дни своей поездки в Майкоп по делам журнала «Советская литература», когда он подал великолепную мысль о специальном номере журнала, посвященном младописьменным литературам Северного Кавказа. Как известно, редакция с благодарностью приняла идею писателя и реализовала ее. Возвращаясь памятью к встрече, я слышу голос писателя, в русском говоре которого отложил едва приметные краски адыгейский, как бы заново внимаю его речи... Хорошо помню, что я сказал себе тогда: «Как же хорош его русский...» В языке было и богатство лексики, и изысканность речевой интонации.
Керашева слушал не только я, но его товарищи по перу, участвовавшие во встрече. И вот это впечатление было тоже главенствующим: почтительное внимание, с которым писатели внимали Керашеву. Ему не было и семидесяти — не такая уж седая древность, хотя в том кругу, который собрался, он был старшим. И это последнее определило все: в них, в этих знаках внимания к старшинству человека, было много красивого, много такого, что поднимает и младшего в глинах окружающих. Сознание, что ты младший, не унижает тебя. И я подумал: не всегда же Керашев был старшим. Еще вчера Керашев был среди молодых, воздавая должное уму и опыту стариков. Впрочем, книги Керашева помнят это, все книги. В ряду характеров, которые вызвал писатель силой своего таланта, хороши керашевские старики: в опыте их жизни, как и в их познаниях, нет ничего голословного, ничего такого, что ты должен принимать на веру. Таковы, например, Карбеч и Халяхо из «Дороги к счастью». Поездка в Москву для Халяхо явилась поводом для раздумий насущных — он рассуждает об отношениях между русскими и адыгейцами, как понимает эти отношения он, Халяхо. «Конечно, и среди урусов есть добрые и злые, как среди джиннов были светлые и темные... Я бы хотел, чтобы урусы принесли адыгам знания, мастерство и счастье, как некогда светлые джинны передали нашим предкам знание ремесел, которыми славятся адыгейские кузнецы, плотники и золотых дел мастера».