Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

— Пожалуй, — согласился я. — Кстати, в рассказе «Фетиш» с каменным идолом, которого причуды ради покупает молодая чета и который как бы вторгается в жизнь семьи и вынуждает пересмотреть отношения... Наверно, тут есть своя ассоциативная тема, как своя тайна и, разумеется, свое настроение...

— Но всего, что вы сказали, вы не можете сказать о рассказе «Трельяж», — возразил хозяин, — как вы помните, рассказ построен на том, что человек приобретает трельяж и, оглядев себя со всех сторон, вдруг проникается антипатией — таким он себя никогда не видел... Вот эта некрасивость была в нем за семью печатями, а он вдруг взял и явил не без помощи трельяжа — тайны нет...

— Нет, тайна есть, и она в вещи обыденной: трельяж... — настоял я. — А коли обыденной, значит, и доступной: вдруг она, эта тайна, которая

была у всех на виду, вынырнула и поразила всех своим всемогуществом...

— Но в каждом случае в душевном состоянии героя добывается зерно, которое сокрыто обыденностью нашей жизни, — вдруг осеняет Моравиа.

Мы затихаем на секунду: действительно, он произнес нечто необычное и значительное. Наше молчание бережет только вечер. Он входят в комнату сквозь распахнутое окно, наполняя округлый парус тюля, — ветер налетает вдруг, во внезапности этого налета, да, пожалуй, в невесомости тюля, эффект того, что парус медленно вздувается и будто удерживает в себе струи ветра.

— Да, сокрыто обыденностью вещей, — произносит он, поглядывая, как ветер вздувает белоснежное облако. — Да, сокрыто обыденностью вещей, но в каждом случае есть мысль, а в ней та мера нестандартности, которая делает ее и своеобразной, и по-своему нужной людям...

Уже выйдя на улицу и оглянувшись на дом, в котором живет Моравиа, я не могу себе не сказать: а он недалек от истины... То ценное, что сокрыто в рассказах и что делает «Автомат», «Фетиш», «Трельяж» именно рассказами Моравиа, — в весомости мысли, в оттенках мысли, которые столь богаты и разнообразны, что не могут повториться.

Я видел последний раз Моравиа на съезде писателей — хозяева дали понять ему, что делегатам было бы интересно выступление итальянца на съезде. Мне показалось, что Моравиа озабочен. Все-таки годы делают свое — Моравиа переступил черту семидесятилетия. К смугло-коричневым краскам кожи его лица примешалась едва приметная желтизна, казалось несмываемая, — знак возраста. Волосы Моравиа, которые он с превеликой тщательностью зачесывал назад, освободили лоб — в его открытой и чуть взбугрившейся поверхности мне привиделось упорство мысли. Моравиа показался мне чуть-чуть встревоженным и омраченным, — казалось, он был полонен речью, которую ему предстояло произнести на съезде.

Кто-то сказал ему об этом.

— Если вы думаете, что я скажу что-то новое, то ошибаетесь — повторю то, что говорил прежде и не однажды, — отозвался Моравиа.

Однако что именно хотел сказать итальянец? Из того, что он говорил прежде, было немало такого, что в новых условиях могло прозвучать отнюдь не по-старому.

Так оно, собственно, и получилось.

Весть о выступлении Моравиа стала известна делегатам задолго до того, как Моравиа поднялся на трибуну. Имя итальянца хорошо знают у нас и не в столь профессиональной аудитория, как съезд писателей. Его упоминание вызвало аплодисменты, которые, как мне показалось, заметно воодушевили Моравиа, — эти аплодисменты необходимы были итальянцу. А что сказал на съезде Моравиа? Мне необходимо было усилие, чтобы услышанное сообразовать с моим представлением об итальянце. Совет Моравиа нашим писателям можно было бы принять с благодарностью, но это был не столько совет, сколько наставление, в котором была своя тенденция, что было чуждо Моравиа.

— По-иному я взглянул сегодня на Моравиа, при этом не только я, — сказал мне друг-писатель, как мне известно — давний и верный почитатель итальянца.

Разочарование — нечто такое, что плохо согласуется и с памятью и с сознанием. Совладать с разочарованием, тем более если речь идет о конкретном человеке, всегда нелегко. Имело ли оно место в данном случае? Хотелось бы верить, что до этого дело не дошло. Хотелось бы верить, а это уже хорошо — если можно не доводить до разочарования, не надо доводить.

II

ЩУСЕВ

Трем годам, которые я отдал работе в нашем посольстве в Румынии, сопутствовали встречи и для меня необычные.

Последняя депеша, полученная в посольстве: едет Щусев.

Должен сказать себе: созданное зодчим убеждает — Казанский вокзал, гостиница «Москва», метро «Комсомольская» и, конечно,

Мавзолей. Неполный ряд, но и его достаточно, чтобы в сознании возник образ крупного художника, мыслящего масштабно.

Но, может быть, представлению о Щусеве недоставало той частности, которая единственно необходима, чтобы ты зримо увидел человеческий лик зодчего? В штате посольства был архитектор Анатолий Яковлевич Стрижевский. Именно он построил посольское здание в Бухаресте, на шоссе Киселева. Посольский дом в Бухаресте был единственным сооружением такого рода, которое нами было возведено до той поры. Позже архитектор осуществил еще две таких же постройки — в Берлине и Хельсинки.

Стрижевский был молод, интеллигентен, деятелен. Он явился в Бухарест почти в одно время с нашими войсками, имея задание в возможно короткие сроки восстановить посольство. Начав войну, румынские власти варварски обошлись с персоналом посольства. Он был интернирован и выслан из страны, при этом самому акту высылки сопутствовали действия, какие никогда к дипломатам не применялись. Что же касается посольского здания, то оно подверглось разору, некоторое время пустовало, а потом в нем был размещен госпиталь. Вернувшись в Бухарест, Стрижевский принялся восстанавливать здание. Видно, дом на шоссе Киселева был любимым созданием Стрижевского — архитектор взялся за эту работу с необыкновенным рвением. Целая армия плотников, паркетчиков, штукатуров, возглавляемых зодчим, работала с утра до ночи. Немало хлопот доставило Стрижевскому восстановление убранства посольского здания. Многое исчезло бесследно. Чем дороже были люстры и бра, тем бездоннее была пропасть, в которую они канули. Ряды мастеров, которыми был так славен Бухарест, за войну поредели. Приходилось покупать втридорога, часто через перекупщиков. Помню, как в посольство была доставлена скатерть ручной работы на триста персон. Несмотря на грандиозные размеры, скатерть поражала тщательностью отделки — чувствовалось, что тут трудились сотни рук. Одно это заставляло задуматься: не крепостные ли девушки здесь колдовали? Тайна необычной скатерти открылась позже. На большом посольском обеде скатерть попала в поле зрения гостьи, которая совсем недавно была узницей Антонеску. Рассмотрев скатерть, она должна была признаться соседям по столу, что опознала это создание рук женских, — скатерть была вышита подругами гостьи по знаменитой женской тюрьме в Жилаве.

Мне нравилось наше посольское здание. Его внешний облик был, пожалуй, не очень своеобычен, зато хорош ансамбль залов, особенно приемного и зрительного. Приемный зал был просторен (в посольстве иногда бывало одновременно до пятисот гостей), светел, наряден по своим краскам и убранству. Необыкновенно эффектен был зрительный зал, в котором заканчивались все большие приемы посольства, — концерт наших артистов или хороший фильм часто венчали прием. Зал радовал пропорциями, формами, мягкостью света и красок.

Стрижевский был человеком одаренным, и посольское здание это отражало. И не только посольское здание: Стрижевский был одним из тех архитекторов, которым зодчество не мешало заниматься живописью и рисунком, как, впрочем, чуть-чуть и ваянием. У него была способность, столь характерная для архитектора, мыслить образами, у которых есть зримое очертание, объем. Помню, как однажды, воспользовавшись первым снегом, который здесь обилен, мы уехали всем посольством на берега Снагова. Воодушевившись, Стрижевский слепил нечто грандиозное. Нет, это не была банальная снежная баба, а именно скульптура, в самих чертах которой сказались и фантазия, и мысль, и та мера таланта, прикосновение которого способно вызвать к жизни такое. Помню, что, расставаясь со снежным Снаговом, я испытал немалое смущение: да можно ли оставить на произвол судьбы этакое диво?

Итак, Щусев. Помню, кик мы гуляли по посольскому садику и Стрижевский пытался объяснить себе и нам созданное зодчим.

— Допускаю, что но прав, но в это свое мнение я уверовал, — говорил Стрижевский, забирая со лба и отводи назад свои рыхлые космы. — Нестеров, каким мы увидели его в портретной живописи, — Павлов, Шадр, Мухина! — возник из древнерусских сюжетов. — Казалось, неожиданная мысль заставила Стрижевского сгорбиться — больше обычного; когда он волновался, он горбился. — Не было бы отрока Варфоломея, не было и позднего Нестерова...

Поделиться с друзьями: