Художники
Шрифт:
— Миша, помнишь вот это: «А не слишком ли вы увлеклись «окололитературной» тематикой?» — подал голос Соколов, и эта фраза была в образе Горького.
— И еще, Коля, еще: «А вы знакомы с историей карикатуры? А кто вам нравится? Домье и Гойя?..» — припомнил реплику Алексея Максимовича Крылов — горьковская интонация, разумеется, была сохранена и в атом случае.
Воспоминание о Горьком творилось как бы на глазах, творилось увлеченно, каждый из художников делал это с таким воодушевлением, будто бы то были не воспоминания, а рисунок. Даже дружески участливое «Миша» и «Коля» присутствовало. Ну, разумеется, встреча с великим писателем не могла не оказать влияния на судьбу Кукрыниксов, но дело было не только в самом факте встречи с Горьким, само содержание этой встречи было необыкновенно: писатель обратил дарование молодых художников к великим целям революционной сатиры. Имена Домье и Гойи возникли не напрасно в этой беседе, — если суждено было советской революционной сатире сотворить
Когда началась война, Кукрыниксы уже многое сделали, чтобы претворить в жизнь эту горьковскую мысль о революционной сатире, можно сказать, что сатирики Кукрыниксы осуществили перевооружение своих войск по совету Горького. Никогда сатира Кукрыниксов не достигала такой силы удара по врагу, такого поистине всесветного резонанса, как в дни войны. Древняя мудрость гласит: в улыбке — самообладание. Но в способности Кукрыниксов смеяться над врагом оккупанты должны были увидеть не просто самообладание непокоренного народа, но и сознание им своей силы, исторической правоты, убежденности, что такой народ не поставить на колени. На второй день войны — на второй! — рядом со сводкой о боях на границе москвичи увидели плакат Кукрыниксов: «Беспощадно разгромим и уничтожим врага!» Плакат, быть может, и немудрен по композиция, но был в нем отблеск тревоги и ярости народной. И еще — образ Гитлера на этом плакате, образ, созданный самим гневом этого первого дня. Кукрыниксам уже не пришлось переиначивать в течение долгих четырех лет войны, хотя сюжеты были и иными.
И вновь вспомнился Горький, его вещее слово... В ходе беседы с Горьким там, на Малой Никитской. Алексей Максимович, вспомнив Гойю и Домье, поднял вопрос, для Кукрыниксов насущный: искусство деформации, искусство некоего преувеличения, дающее художнику-сатирику единственную в своем роде возможность осмеять врага, морально его уничтожить. Кукрыниксы создали свой зрительный образ врага, свое представление о нем и понимание, по-своему точное: Гитлер, Геббельс, Геринг, Гиммлер. Истинно, о Геббельсе, как его увидели Кукрыниксы, можно было бы сказать словами крыловской мартышки: «Я удавилась бы с тоски, когда бы на нее хоть чуть была похожа». Кстати, об искусстве деформации, как это искусство поняли художники: не просто преувеличивать уродливое, что художники подсмотрели в своем персонаже, но отождествить это уродливое с чем-то таким, что извечно было и смешно, и противно человеку. Наверное, в многотомном Бреме не отыскать твари, которую Кукрыниксы сотворили по аналогии с Геббельсом и отождествили с гитлеровским министром пропаганды: полуголовастик, полувороненок, полуобезьяна, а в окончательном виде Геббельс. Но вот что интересно — гитлеровцы оскорбились за своего министра пропаганды, как его изобразили Кукрыниксы, а заодно и за фюрера, отважившись на шаг почти самоубийственный: они воспроизвели в листовках карикатуры Кукрыниксов, поместив рядом портреты Гитлера и Геббельса, что вызвало у нас смех едва ли не гомерический — сходство с оригиналом у Кукрыниксов было поразительным.
В течение всех лет войны вместе с Кукрыниксами работал Самуил Яковлевич Маршак. И вновь художники обращаются к воспоминаниям, и по строкам преходящим и летучим собирается портрет поэта.
— Все началось задолго до войны, когда в Детгизе вышла наша с Маршаком книжка «Акула, гиена и волк», — произносит Куприянов и кладет передо мной книжку. — А в начале войны Маршак появился у нас, бросив как бы между прочим: «Хорошо бы, как в годы гражданской, объединить стих и рисунок». Мы, разумеется, приветствовали предложение поэта.
— У нас с Маршаком установился свой строй работы, свой ритм, замысел принадлежал нам, и мы его, как могли, старались реализовать, — продолжает Соколов, все еще удерживая в поле зрения рисунок, над которым трудится Крылов. — Когда мы заканчивали работу, подключался Самуил Яковлевич. Это могло быть в самое разное время суток — в полдень и полночь, на исходе дня и на ущербе ночи. Однако Маршака такой порядок не смущал. Он говорил: «Стрела только тогда попадает в цель, когда тетива натянута туго».
— Мы жили с Маршаком в одном дворе на Чкаловской, — произносит Порфирий Никитич и, казалось, впервые прерывает работу, — Это было удобно, учитывая трехсменный характер нашей работы. Мастерской, где создавался рисунок и стих, могли быть и наш просторный двор и более чем просторная крыша, на которой мы могли встретиться на дежурстве по случаю бомбежек. Маршак был верен себе: все, что делал он, он делал в полную силу. Нередко работа над текстом приходилась на ночь — стихи писались за час-два до выхода газеты. Бывало, текст, что называется, сам шел в руки, но было и так, что поэт вступал в единоборство со строкой, единоборство упорное. Видя, скольких сил это стоит Маршаку, кто-то из нас не выдерживал: «Самуил Яковлевич, ну сделайте, в конце концов, стихотворение поменьше...» Маршак ершился: «Кто вам сказал, что маленькие часы сделать легче, чем большие?» Но вот что интересно: мы, разумеется, знали, что имеем дело с единственным в своем роде знатоком мировой поэзии, ведь как после войны развернулся дар Маршака-переводчика:
Шекспир, Бернс, Блейк... Нее это богатство, разумеется, было с ним и но время войны, но он старался его но очень обнаруживать. Тогда надо было выиграть войну — все для победы...А ведь сказанное Крыловым можно отнести и к Кукрыниксам. Закончилась война, и художники разносторонне раскрыли себя, казалось бы, в столь своеобычной сфере, как книжная иллюстрация: и Салтыков-Щедрин, и Чехов, и Горький, а уж какой своеобразный и неожиданней Сервантес, а ведь все это было в Кукрыниксах, и если не выказывалось, то единственно потому, что у времени был иной знак — все для победы...
Итак, книжная графика... Наверно, не случайно, что художники показали себя с такой силой где-то на пределе пятидесятых годов, едва ли не через четверть века после того, как их братство возникло. Некий универсализм и прежде был свойствен их работе и, как мне кажется, объяснялся многообразием их интересов, богатством дарований. Но дело, очевидно, не только в этом. Шел процесс накапливания и знаний, и, возможно, умения, как, впрочем, и тех достоинств, без которых нет художника и которые прежде всего сказываются в способности проникнуть в душу человека и понять ее. Кстати, для этой поры в творчестве Кукрыниксов, быть может, больше, чем для какой-либо иной, характерна именно эта черта.
Когда мы говорим о способности проникнуть в душу человека, мы имеем в виду и образ бессмертного идальго из Ламанчи, как его поняли и воссоздали в цикле иллюстраций Кукрыниксы. Именно храбрым воителем за правду мы видим тут Дон Кихота. Его верность идеалу, его подвижническое служение людям, его самоотречение — таким, смею думать, он предстал у Кукрыниксов, что само по себе интересно чрезвычайно. Только страдные думы о жизни, только пережитое могло явиться для художников силой, способной дать толчок к созданию такого образа. Хочу высказать предположение, что и первое и второе Кукрыниксы восприняли в тяжкую годину минувшей войны; без понимания того, чем стали для них эти годы, нельзя понять их послевоенного творчества.
В том ряду великолепных работ, которые подарили нам художники в послевоенные годы, свое место занимает и работа, отмеченная большой золотой медалью Академии художеств СССР, — я имею в виду иллюстрации Кукрыниксов к притче Лескова «Левша». Можно предположить, что притча пленила Кукрыниксов колоритностью своих фигур, жизненностью заключенного в произведении материала, щедрой иронией, столь привлекательной для художников такого склада, какими являются Кукрыниксы. Спору нет, каждый из этих доводов и все они вместе сыграли свою роль в решении Кукрыниксов дать свое понимание бессмертного лесковского произведения. И все-таки главным тут была идея, которая легла в основу великой притчи о Левше и незримо соотнеслась с самой жизнью художников.
Что это за идея?
Тот, кому ведома русская история, знает: издавна, с той заповедной поры, когда знаменитые посольские приказы проложили санные, пути на Запад и русские послы в пудовых шубах, опушенных собольими шкурами, появились при дворах европейских монархов, в России возгорелась борьба не на живот, а на смерть между исконным русским и заморским. Казалось бы, здравый смысл должен диктовать единственно приемлемую тут истину: возьми все доброе за морем и не отвергни своего доморощенного, разумно соединив одно и другое, — в этом случае дом отчий скажет тебе спасибо. Разумеется, такая точка зрения имела место, но подчас не она брала верх. Одни хулили все русское, другие — все западное. Это имело точное историческое обоснование и соответствовало тому, кто стоял во главе русского двора и на какие силы опирался, однако от этого суть дела не менялась: единоборствовали яростно, при этом борьба была междоусобной и нередко бессмысленной, бессмысленной потому, что в проигрыше оставалась Россия и ее национальные интересы.
В своей бессмертной притче Лесков воссоздал повороты такой борьбы. Царь-западник Александр I едет в Англию, сопутствуемый героем Отечественной войны, донским казаком Матвеем Платовым. Англичане раскрыли перед Александром свои дива и пленили сердце русского монарха. Царь расточает похвалы, в то время как Матвей Платов замкнулся в хмуром молчании. Генералу-донцу чудится, что в неуемных своих восторгах царь дал лишку. «Как это возможно — отчего в тебе такое бесчувствие? Неужто тебе здесь ничто не удивительно?» — возмущается царь. «Мне здесь то одно удивительно, что мои донцы-молодцы без всего этого воевали и дванадесять язык прогнали», — отвечает Платов, имея в виду победу русского оружия в войне 1812 года. Так или иначе, а англичане заметили размолвку между царем и донцом генералом и обратились к средству, где, казалось, генерал должен был поднять руки и сказать: «Сдаюсь». Они преподнесли русскому царю несравненное творение своих мастеров — стальную блоху, при этом столь микроскопических размеров, что ее можно было рассмотреть лишь под сильными стеклами. Царь, как это было уже прежде, выразил свой восторг, а казак-генерал в очередной раз замкнулся в печальной думе. Царь и строптивый адъютант вернулись в Россию, не забыв на британском берегу достопамятную блоху. Вскоре царь Александр умер, а на престол, как тогда говорили, взошел царь Николай.