Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Хвала отчаянию
Шрифт:

Крамер знал не столько венские кафе, сколько мелкие трактиры и шалманчики в пригородах и деревнях. Любимые слова Крамера: пыль, копоть, ржавчина и им подобные встречаются в его стихах тысячи раз. Он многократно словно пытается написать на одну и ту же тему какое-то свое «главное» стихотворение, причем изредка это ему удается: второй раз писать о бунте в лепрозории он вроде бы не стал. Или стал? Кто знает, четыре пятых его наследия все еще остаются неизданными и, кажется, после смерти Эрвина Хвойки никто этими публикациями больше не занимается. Едва ли нынешнее поколение прочтет существенно больше того, что уже опубликовано, но пока что есть, то есть. Слабым утешение служит то, что стихи, написанные Крамером в последнее десятилетие в жизни, пожалуй, слабее более ранних, но пусть с этим разбираются грядущие поколения.

Надо заметить: во всех работах о Крамере говорится о том, что стихи он писал с детства и безуспешно пытался то там, то здесь печататься. Однако в его современных изданиях нет ни единого произведения, которое датируется более ранней датой, нежели 1925 г. Исследователь творчества Крамера Константин Кайзер прямо указывает, что стихи Крамера от 1919–1925 года то ли не сохранились, то ли сознательно были автором уничтожены. Есть

основания думать, что в юности поэт искал собственный стиль, и косвенным доказательством этому служит самый ранний из доступных нам циклов – «Чума» (1925), поэтика которого куда больше напоминает Георга Гейма и Готфрида Бенна, чем творчество самого Крамера.

Крамер нередко писал о себе, определенно не принадлежал ни к иудаизму, ни к христианству, но в день памяти матери неуклонно зажигал поминальную свечу, а его стихотворение «Вена. Праздник Тела Христова, 1939» – возможно, вообще лучшее антифашистское стихотворение в австрийской поэзии, как и крамеровский же «Реквием по одному фашисту» (фашист – выдающийся австрийский поэт Йозеф Вайнхебер, покончивший с собой в 1945 году). Ключом к его пониманию роли поэта оказывается стихотворение «Фиш энд чипс» (т. е. «рыба с картошкой» в ее скудном английском варианте военного времени, когда еще не умерла традиция вываливать блюдо во вчерашнюю газетку и есть руками). Поэт просит в нем не посмертной славы – хотя, конечно, «…не худо бы славы, / Да не хочется славы худой» (И. Елагин) – а… «рыбы с картошкой», в час, когда протрубит труба Судного Дня.

Горстка рыбы с картошкой в родимом краю —все, кто дорог мне, кто незнаком,съешьте рыбы с картошкою в память моюи, пожалуй, закрасьте пивком.Мне, жившему той же кормежкой,бояться ли судного дня?У Господа рыбы с картошкойнайдется кулек для меня.

Прочтите книгу Теодора Крамера, почти полвека переводившуюся мною, и помяните, российские читатели, самого скромного из поэтов Австрии именно так, как он завещал.

Это не извечное «забудьте меня, сожгите после моей смерти все мои рукописи» (все одно человек умирает с надеждой, что эту его волю никто не исполнит, как и случилось с Горацием, с Кафкой, с Набоковым). Крамер отлично знал, что для его стихов время настанет. Может быть, не думал он разве что о том, что его стихи раз за разом будут выходить в переводах на другие языки, прибавляя ему все новых почитателей: лишь на русском языке отдельное издание произведений Крамера уже третье.

Так что есть лишь скромная просьба – «помянуть». И точное указание – как и чем.

Так помянем же.

Твое здоровье, читатель.

Евгений Витковский1973–2019

Из сборника «Условный знак»

(1929)

Внаймы

Я ушел из города по шпалам,мне – шагать через холмы судьба,через поймы, где над красноталомодиноко кличут ястреба.Рук повсюду не хватает в поле;как-нибудь найдется мне кусок.Но нигде не задержусь я доле,чем стоит на пожне колосок.Если бродишь по долине горной,средь корчевщиков не лишний ты;в хуторах полно работы шорной,всюду в непорядке хомуты.На усадьбах рады поневолеловкой да сноровчатой руке.Но нигде не задержусь я доле,чем зерно в осеннем колоске.Принялись давильщики задело,потому как холод на носу.Я гоню первач из можжевела,пробу снять заказчику несу.Любо слышать мне, дорожной голи,отзывы хозяев о вине.Но нигде не задержусь я доле,чем сгорает корешок в огне.1927

Хлеба в Мархфельде

В дни, когда понатыкано пугал в хлебаи окучена вся свекловица в бороздах,убираются грабли и тачки с полейи безлюдное море зеленых стеблейоставляется впитывать влагу и воздух.И волнуется хлеб от межи до межи, —только в эти часы убеждаешься толком,как деревни малы, как они далеки;и трепещут колючей листвой бодяки,лубенея на пыльном ветру за проселком.Постепенно в пшенице твердеет стебло,избавляются зерна от млечного сока;а над ровным простором один верболозневысокие кроны вдоль русел вознес,отражаясь в серебряной глади потока.Только хлеб в тишине шелестит на ветруда кузнечик звенит, – вся земля опочила;лишь под вечер, предвидя потребу косьбы,деревушки, в прозрачной дали голубы,на часок оглашаются пеньем точила.1928

Год винограда

Лоза
в цвету – всё гуще, всё нарядней,
долина по-весеннему свежа;я коротаю год при виноградне,определен деревней в сторожа.Почую холод – силу собираю,зову сельчан, вовсю трублю в рожок:раскладывайте, мол, костры по краю,палите всё, что просится в разжог.
Лоза в листве, черед зачаться гроздам,страшилы позамотаны в тряпье;меж тыкв уютно греться по бороздам,лесс налипает на лицо мое.Харчей промыслю за каменоломней, —где прячусь я, не знает ни один, —колени к подбородку, поукромней,и засыпаю, обхвативши дрын.Зрелеют грозды, множится прибыток, —тычины подставляю; где пора,сметаю с листьев и давлю улиток,меж тем в долине – сенокос, жара.Слежу – не забредет ли кто нездешний,лещину рву, хоть и негуст улов,грызу дички да балуюсь черешнейи дудочкой дразню перепелов.Созрели грозды, и летать не впоруобъевшемуся ягодой скворцу;пусть виноградарь приступает к сбору,а мой сезонный труд пришел к концу.Всплывает запах сусла над давильней,мне именно теперь понять дано:чем урожайней год, чем изобильней,тем кровь моя зрелее, как вино.1927

В лёссовом краю

Под листвою – стволы, под колосьями – лёсс,под корнями – скала на скале;вот и осень: от ветра трещат кочаны,и соломинки клевера в поле черны, —изначальность приходит к земле.Что ни русло – обрыв, что ни устье – овраг(только чахлая травка вверху);проступают в кустарниках древние пни,и буреют утесы, как будто онилишь сегодня воздвиглись во мху.Створки древних моллюсков под плугом хрустятв темном мергеле, в лёссе, в песке;под побегами дремлет гнилая сосна,виноградник по склонам течет, как волна,и кричит коростель вдалеке.1927

Последнее странствие

Бродяжничество долгое мое!К концу подходит летняя жара.Пшеница сжата, сметано стожьеи в рост пошли по новой клевера.Благословенны воздух и простор!Орляк уже не ранит стертых ног;рокочет обезъягодевший бор,и вечером всё чаще холодок.Я никогда не ускоряю шаг,не забредаю дважды никуда;мне всё одно – ребенок и батрак,кустарник, и булыжник, и звезда.1927

Последняя улица

Эта улица, где громыхает трамвайпо булыжнику, словно плетется спросонокпрочь из города, мимо столбов и собак,мимо хода в ломбард, мимо двери в кабак,мимо пыльных акаций и жалких лавчонок.Мимо рынка и мимо солдатских казарм,прочь, туда, где кончаются камни бордюра,далеко за последний квартал, за пустырь,где прибой катафалков, раздавшийся вширь,гроб за гробом несет тяжело и понуро.И в конце, на последнем участке пути,вдруг сужается, чтобы застыть утомленноу ворот, за которыми годы легки,где надгробия и восковые венкипринимают прибывших в единое лоно.1928

Условный знак

Проселком не спеша бреду.Гадючий свист на пустыре.Поди-ка утаи нужду,дыра в одежке на дыре.Так от дверей и до дверейбреду с утра и до утраи только горстку сухарейпрошу у каждого двора.А кто не даст ни крошки мне,того нисколько не браню,рисую домик на стене,а сверху дома – пятерню.Здесь не хотели мне помочь —смотрите, вот моя рука.Заметят этот знак и в ночьсюда подпустят огонька.1927
Поделиться с друзьями: