Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

…На отвратительной железной кровати в ведомственном госпитале, который я ненавидел всеми фибрами души из-за так называемого „восьмигранника“ — сооружения с моргом и убогой комнатой для прощания (там я не раз отдавал свой последний долг сослуживцам), кувыркаясь без сознания в мутном тумане, я всё пытался припомнить его фамилию.

Много прошло через мои руки (я не о расстрелах, а вообще, все-таки я не литературовед!), помнил только, что он из Козлова, хорошо видел его глаза, упертые в землю, словно он изучал жизнь муравьев, копошившихся на куче.

Как его фамилия?

Она слабо вертелась, то подлетая, то отлетая, словно игривый мотылек, „и поймать ты не льстись, и ловить не берись, — ведь обманчивы луч и волна“ (это Лермонтов, которого я освоил к старости и полюбил), но никак не оформлялась во внятное слово, хотя и записана

была в тетрадку, своего рода мой дневник.

Как же его фамилия?

Я несколько раз сжал руку Сергея, сидевшего с убитым видом рядом на постели, но он никак не реагировал, видимо, ничего не чувствовал или думал, что я уже умер.

…В Козлове, как ни странно, я никогда не бывал, хотя от нашей деревни до него верст сорок. Обычно раз в год отец торжественно запрягал лошадей, надевал выходную косоворотку, новый костюм, хромовые сапоги, в которые заправлял брюки, мать тоже выряжалась в оренбургскую шаль, весь год она хранила ее в сундуке вместе с другими ценными вещами, пересыпанными нафталином, — и оба принимались одевать нас по-выходному.

Затем все мы погружались в довольно приличную телегу с сиденьями и на скорости мчались не в Козлов, а в Тамбов, славный губернский город, вызывавший у нас огромное уважение по самым разным причинам и, прежде всего, из-за проживания там многих великих людей. Например, при матушке Екатерине Великой в нем губернаторствовал поэт Гавриил Державин, пробыл он на этом посту вместе с женой-португалкой недолго: его быстренько „съел“ наместник, недовольный его реформаторской прытью. И публичные танцевальные вечера в доме устраивал, и классы грамматики и геометрии открыл, и первую типографию создал, и развивал в городе итальянское пение, будто жаждал взрастить тамбовских Карузо, и городской театр устроил, хотя поначалу считал Тамбов диким, темным лесом. При советской власти, как патриоту и наставнику Пушкина (даже тамбовские собаки знали надпись „Победителю-ученику от побежденного учителя“, а детям продолбили ее во всех школах, хотя Державина никто не читал), ему установили большой памятник прямо в центре города.

Жили мы до жути бедно, лет до тринадцати мы с братаном Колькой пробегали в рубахах, без всяких трусов, и только в церковь или по праздникам надевали штаны (и трусы), считавшиеся непозволительной роскошью в нашей деревне. Зато учились в церковно-приходской школе и пели в церковном хоре, дискант у меня был отменный, а брат отличался мягким альтом. Сердце заходится, когда вспоминаю сдержанное сияние золотого иконостаса, расшитые золотом одеяния священнослужителей, запахи ладана и воска, нас, мальчиков, стоявших плечо к плечу, устремив глаза ввысь и выводивших в едином порыве. „Да исправится молитва моя, яко кадило пред Тобою, воздаяние руку моею, жертва вечерняя. Господи, воззвах к Тебе, услыши мя; вонми гласу моления моего…“

Когда началась революция, сначала я ничего не понял, потом засомневался из-за крови вокруг, но вскоре все осознал: все-таки наша власть, рабочих и крестьян. Но если бы не кореш постарше, Яшка Хребетков, не видать мне органов, поскольку всю жизнь мечтал стать оперным тенором. В Тамбовском ЧОНе (там меня и прописали в мои семнадцать) нас, юнцов, было много, антоновцы только и орали на каждом углу, что на них, вынесших великую германскую войну, выпустили сброд из молодежи, у которой даже смелости не хватило дезертировать. Как хотелось стать артистом! Ведь всю жизнь пел в гостях, особенно любил арию мосье Трике из „Онегина“, даже грассировать научился:

Какой п’гек’гасный этот день, Когда в сей де’гевенский сень П ’госыпался бель Тати-ана, И ми п’гиехали сюда: Девиц, и дам, и господа посмот’геть, Как ‘гасцветайт она!

Все улыбались и делали блаженные лица, словно перед ними соловьем заливался Собинов (мне говорили, что манерами я чуть похож на великого тенора), слушали внимательно, стараясь не греметь рюмками и тарелками, а в конце бурно аплодировали и часто заставляли, причем совершенно искренне, повторить.

Но как же его звали?

— Что-нибудь передать жене? — спросил Яков, видимо, жалко стало, человек все же, хоть и бандит.

Яков считался у нас самым добрым, ему бы в церкви служить, всегда давал

взаймы и не просил вернуть, не таил зла после ссоры, заступался в трудных ситуациях, играл на мандолине и хорошо пел частушки, ни о ком не отзывался плохо.

— Так что передать?

Тот поднял серое, в синяках лицо (на допросах мы их всех прикладывали, а как еще? они с нами тоже не в белых перчатках работали), посмотрел куда-то мимо, потом на небо.

— Давай кончай! — без всякой злости или пафоса, как будто сплюнул.

И никакого раскаяния (один гад совсем недавно землю грыз, чтобы простили, на коленях ползал), ненавидел нас, словно мы власть взяли не ради таких, как он, рабочих и крестьян, будто мы не отдавали молодые жизни за международную победу всех пролетариев. Правильно говорил товарищ Ленин: рабочие должны давить их, пигмеев, своим железным кулаком. Ведь приезжали к нему в Кремль крестьяне из Тамбовской губернии, с каждым здоровался за ручку, интересовался делами, в том числе и бандой Антонова. Ему объяснили, что эти так называемые партизаны грабили советские хозяйства, потребиловки и частных граждан, а у крестьян отнимали скот, лошадей, сбрую, фураж. Жаловались и на власти: мол, нет у трудящихся сил выполнить разверстку, сплошной грабеж! Власти порой доходили до глупости: требовали картошку, а когда крестьяне ее привозили и сваливали, то она попросту сгнивала, и тогда их снова призывали и заставляли почистить и освободить место.

…Он смотрел в землю, но мы не спешили: не хотелось омрачать выстрелами хорошую погоду и настроение. Да и жаль его было, хотя они нас не жалели, — совсем недавно захватили Митрофанова, вырезали на груди звезду, а потом повесили на осине в назидание всем, вот и вся песня!

Почему же они ненавидели свою власть? Ведь мы боролись с врагами народа, ради вот такого типа, который стоял перед нами, а вместо благодарности и одобрения они поджигали наши казармы, оседали в лесах, совершая наглые вылазки на наши отряды. Никогда я не смог получить ответа на этот вопрос. С белогвардейцами, в чьи дворцы такие простые люди, как я, вселились из своих жалких хижин, всё было ясно: они отстаивали свою собственность, награбленную у народа, но почему этот самый народ частично их поддерживал? И не только в гражданскую, но и в Отечественную: сколько солдат перешло на сторону немцев!

Небо заволокли облака, но ненадолго. По этому поводу мы закурили, положив винтовки на траву. С Хребетковым я работал уже давно, странный он был человек, иногда неожиданный. Однажды сразу же после того, как упал замертво очередной наш подопечный (я по ошибке попал ему в голову, и она словно взорвалась, разлетелись мозги во все стороны), вдруг сразу же завел со мной разговор насчет лошадей, мол, нельзя отбирать у крестьян жеребых кобыл, а брать только меринов, годных к походу. И в то же время умный человек: после тюрьмы вымахал в ученые, стал профессором в авиационном институте, женился на балерине — молодой пенсионерке с огромной квартирой на улице Горького, отрастил интеллигентскую бородку.

Мы решили перекурить, пока тот стоял и выкобенивался, достали газету и махорку, скрутили себе по штуке (тогда папиросы считались роскошью, а слово „сигарета“ еще никто не слышал), присели прямо на землю, благо погода стояла теплая. Но в какое место тащить потом труп? Не бросать же волкам на съедение? Прошлись к оврагу, но удобного места для погребения не обнаружили.

Яков недавно вернулся из Моршанского концлагеря, где содержалось человек сто разных бандитов и им сочувствующих, карали тогда еще мягко: одним — до пяти лет, другим — по несколько месяцев, сидели там и заложники, числившиеся за комиссией красного террора и за следкомом. Вся проблема в слабом конвое, рассказывал Яков, даже колючей проволоки для ограждения не хватало, а за гвоздями для ее пришивки направляли аж в Тамбов. Такие вот дела, руководство не охраной занято, а организацией пропагандистских лекций для заключенных, в большинстве своем крестьян. Впрочем, и позже, уже в тридцатых, у нас всегда с арестованными были проблемы: например, на черта было регистрировать в деле все их личные вещи, вроде отпоротых от гимнастерок белых воротничков или золотых коронок? Кому в нашей организации нужны поношенные воротнички? И как я, следователь, мог вырвать изо рта золото, если не я лично выводил в расход, а совсем другой коллега? Впрочем, бывали случаи, когда после расстрела изо рта вытаскивали золотишко, однако насчет воротничков я никогда не слышал.

Поделиться с друзьями: