И бывшие с ним
Шрифт:
В горловине пруда мотор выключали, бег «Весты» слабел, она тыкалась в плотину. Проезжал по плотине лесовоз с черными цилиндрами газогенераторов за кабиной, весь разболтанный. Стойки у прицепа гуляют и машут цепями, загрузочные люки дымят, крышка у ящика для топлива оторвана. Тряхнуло машину на просевшей середине плотины, из ящика выбросило чурки.
Уехал лесовоз, белеют на настиле чурки, пахнет теплой пылью и сладким сосновым дымком. На плотине лежала выдернутая днями черная, будто гнилой зубище, дубовая свая с присохшими кусками сукна, пропитанного дегтем во времена первых заводчиков. За плотиной Сейва мелкая, с низкими берегами. На левом берегу запольки — изрытое старателями место с веретенцами вереска на буграх, оттуда и прибежала пестробокая корова и пустила волну на плотик и замочила ноги отцам города, встречающим знаменитого земляка. За запольками темные тесовые крыши крайних улиц,
От завода Сейва уходит в леса, к пароходам, к большим городам.
Голоса у них перехватывало при назывании больших городов, такое время жизни. Одним в команде подходило к четырнадцати, другие перевалили за эту границу отрочества и юности. Седьмые классы рассыпались, ребятня уезжала поступать в пермские, в свердловские техникумы и в ремесленные училища, городок бедный, не всякая семья могла тянуть парня до десятого. Из двух седьмых собрали один восьмой, Юрий Иванович остался в Уваровске заканчивать десятилетку заодно с Гришей, сыном машиниста, а машинисты были деповская аристократия, с Васей Сизовым, сыном директора мелькомбината, с Леней Муруговым, сыном райвоенкома, с Колей Сухановым, сыном заводского лекальщика первой руки. Юрий Иванович решил за себя, некому было решать, отец погиб в сорок третьем, мама силилась создать вторую семью и уехала в Астраханскую область с вдовцом, хлесталась там с его детьми, дед все не мог взять в толк, в каком классе учится внук. Такое время жизни, Юрий Иванович хмелел от шума поезда, от вида белых плетей рельс, от голоса московской дикторши, выпевающей название городов.
Тогда, при торжественной встрече у плотика, образ красной яхты убавил, умалил «Весту» в их глазах.
Ныне они дивились своей слепоте, почтительно любуясь мощными скулами, ее мощными шпангоутами, стянутыми дубовым планширом. На банках «Весты» не примащивались, а располагались — так они были широки, вольны, можно разлечься и раскинуть руки.
«Веста» была шлюп, морское двухмачтовое судно. Десять весел, трансовая доска для навески мотора. Прежде, при жизни на флоте, «Веста» числилась в расписании крейсера: так считали со слов мариниста, ее посылали на берег за важным гостем.
Лохматый называл «Весту» гребно-парусным катером. Однажды, расчищая перед покраской ободранную скулу, он угадал прежнее название шлюпа и сказал, что, похоже, он помнит это судно по десанту в Крыму в апреле 1944 года. «Вестой» судно назвал маринист в честь Веры Петровны, утверждая место молодой жены в своей жизни. «Веста» — богиня домашнего очага у древних римлян.
Лето пятьдесят второго, оно пестрым колесом вращалось вокруг «Весты». Ее готовили в путь. Как живой, разворачивается в руках жесткий стальной тросик, чей коренной конец заделан огоном — т. е. кольцом. Такие тросики предназначены для укрепления рангоута. С боков рангоут поддерживают бакштаги и ванты, а спереди — штаги. Для подъема реев служат фалы, для разворачивания их в горизонтальной плоскости — брасы. Привальный ветер жмет судно к берегу. Юрий Иванович, выволакивая из корыта замоченную спецовку деда, тяжелющую, будто из размягченного железа, и затем шоркая ее, норовя больше захватить в кулачок жирной и скользкой ткани, распевал:
— Кнехты, швартовые клюзы, вьюшки, кранцы!
Слова обещали, тайна была в них.
С заалевшими от натуги лицами, притискиваясь друг к другу плечами, они вставляли в гнездо шестиметровую мачту. Из-под тополей на берегу, там стояла черемискинская больничка, накатывала металлическая, массивная звучность. Оркестр играл для своего руководителя, дяди Бутуна-Тихомирова, лежавшего на излечении у Федора Григорьевича. Бухал геликон, кларнет, выпевая, обещал и звал, отчего у Юрия Ивановича наворачивались слезы. Не слепящие, а делавшие глаза чище, и радостно было глядеть на медовое дерево рангоута, а перо весла оказывалось расписанным, как лист, тончайшими ниточками.
Приваливали к плотику на черемискинском берегу, шли к Федору Григорьевичу домой. Окна у него без переплетов, гладкое стекло, у него одного такое. Тысячи книг, на полках китовый ус, морские звезды, морские ежи, в их сушеных оболочках перекатывается что-то со стуком. В который раз вываливались на стол карты — исторические, географические, морские навигационные, карты рек. Федор Григорьевич уходил в больничку, отпрашиваясь у Лохматого, — доктор считался на «Весте» матросом и называл себя «загребной». Сидели до потемок у него на крыльце, говорили о Москве, Лохматый читал стихи, что-то жизнелюбивое, ясное и мудрое, Юрий Иванович мог расплакаться, сквозь слезы глядел на друзей, на Калерию Петровну, сидевшую
возле Лохматого, на него. Запомнилось — так вот, в слезах восторга; понял на крыльце у Федора Григорьевича, что у Лохматого в Москве были хорошие учителя. Может быть, с того вечера на крыльце с Лохматым связалась надежда узнать людей, говорящих полновесным свободным словом. В то время у Юрия Ивановича были часты слезы, он про себя думал, что в нем какая-то болезнь, или что он с дуринкой, или немочный какой. При звуке голоса Калерии Петровны у него мягчели губы и глаза наполнялись обильной влагой. Калерия Петровна была влюблена в Лохматого и всех вокруг волновала своим голосом: внезапные толчки, замирание, его гортанность, переходящая в клекот. Или шепот, в котором слышно что-то неугасимое, женское. Завораживали, а случалось, вызывали слезы восторга, голоса московских дикторов. По возвращении домой Юрий Иванович садился под картонной тарелкой репродуктора, слушал. Его глухой дед беспокойно глядел с кровати, спрашивал, чего передают. Юрий Иванович отмахивался: все старое, спи!.. В смысл он не вникал, он слушал голос, как музыку, говорила Москва. Все: гафели, стихи Лохматого, рассказы Федора Григорьевича о жизни в Москве, сны о «Весте» под парусами, Красная площадь, пролетающие через Уваровск поезда — все соединялось в слово Москва, пугающее и властное, как зов.Юрий Иванович влюбился в Калерию Петровну тем же летом, в июле; был затеян поход, день и другой толкались баграми, растаскивали лежавшие в воде деревья, пробивались в верховья Сейвы, там в начале века ходили драги и остались разрезы, глубокие проточные озера в сыпучих глинисто-песчаных берегах. Лохматый должен был догнать «Весту» на разрезах, туда ходили лесовозы. Ночей не спали, гладь разреза отражала, как зеркало, сполохи отдаленных молний. То были хлебозоры, зарницы, сопутствующие цвету хлебов. Весело и тревожно; ночная свежесть вбирала в себя запахи хвои, лесной прели, воды, от душисто-едкой, даже колючей смеси пощипывало в горле и познабливало.
Вдруг подхватились, оставили «Весту» на Калерию Петровну, бросились через лес, в деревню. Там лаяли собаки, гремел, скакал на столбах колодезный ворот, у клуба пели, двигались, гармошка пиликала. За клубом под деревьями качели, взлетал с ветром шумный ком девчонок, крики: «Хватит раскачивать, голова кружится!» Какая-то выпустила из колен подол, вспорхнул ситец — визг!
Уваровские ребята — смелы были: команда! — выскочили под самые качели. Налетала доска с девчонками, Юрий Иванович был подхвачен сильным Леней, брошен вслед пролетающей доске. Вцепился в веревку, его мотнуло вверх. Удар в бок, то налетел рукой кто-то прыгнувший следом. Доска завиляла, визг — и Юрия Ивановича сбросило на спины сбитых с качелей девчонок.
Он откатился, вскочил, и тут ударили под ребра, крепко. Он оглянулся, уж дрались вокруг. Напавшие кричали: «Сади городским!»
Девчонки побежали, рассыпались. Уваровские и местные, сшибаясь, очутились за селом. Местные отстали, уваровские, хрипло дыша, спустились по берегу разреза.
— Следы! — закричали впереди.
— Девки от нас бегут! Эта чур моя!
Побежали! Отошел прибрежный лес, обнажился песчаный берег. Под ногами Юрий Иванович увидел четкие следы босоножек.
След выходил на траву, пробивал краснотал.
Вот она сбросила босоножки, пошла босиком. Юрий Иванович, споткнувшись, упал лицом в след ее маленькой ноги. Сквозь холод песка, сквозь запахи лиственного тлена проникал запах розового мыла и краснотала.
Ребята впереди зажгли пучки прутьев, Юрий Иванович видел движение огней, они потеряли след в травянистой ложбине. Юрий Иванович свернул, обходя огни и крылатые тени, и скоро вышел на ее след: почувствовал его. Развернулась на небе неслышная зарница, пронизанная красными искрами. Умолкли лягушки и коростель на луговине за кустами; в этом кратком оцепенении мира Юрий Иванович услышал стук своего сердца. Сонное попискивание стрижат над головой, в норах берега, и далекий женский голос — пела, звала ли? — чудилось ему.
Он вышел на широкий песчаный язык, увидел ее, Калерию Петровну, и отступил под дерево. Она кружилась, замирала над водой, любуясь своим большеглазым скуластым лицом, высокой шеей. Взмахивала плавно руками, вытягивалась, парила над водой. Ударила рукой по воде, отбежала, теперь ее движения стали смиренны и просительны. Встала на колени перед брошенными на песок босоножками, протягивала руки, просила. Вскочила в гневе, оскорбленная, бросилась прочь — и дернулась, будто ее удерживала привязь. Стояла, с напряженной спиной, чуть повернув голову, слушала: молили, клялись любить ее одну. Она смилостивилась, повернула к своим босоножкам, но вновь ее вспугнули — словом?.. Жестом? Она беспомощно закружила, как на привязи, бессильная что-либо сделать с собой, зависимая.