И даже когда я смеюсь, я должен плакать…
Шрифт:
— В Австралию, — кричит Мартин и вешает трубку.
Клавдия не может сдержать рыдания. Она прячет лицо у него на груди, а Мартин гладит ее по волосам. Так стоят они в телефонной будке, воняющей мочой и тем дезинфекционным средством, которым воняло в ГДР все сорок лет. Он пытается успокоить ее, говорит, что все будет хорошо, завтра все изменится к лучшему, и тут же сам не может сдержать слез.
— Пойдем, — говорит, наконец, Мартин. — Мы должны уйти отсюда. — Он как будто догадался о чем-то. — Может быть, они засекли разговор и приедут сюда с передвижной радиостанцией.
Она, спотыкаясь, выходит вслед за ним из будки, Мартин снимает свою куртку, набрасывает ей на плечи и говорит:
— Скорее отсюда! За городом в поле есть брошенные бараки. Там тепло.
— Но это же так далеко, до бараков, Мартин.
— Двух километров не будет, — говорит он и на ходу крепко-крепко прижимает ее к себе. — Не плакать, пожалуйста, не плакать! Я тебя так люблю.
— Я тебя тоже.
— Это самое главное, Клавдия. Вспомни Хассельгофа! — И пока они выходят в открытое поле, он начинает петь, неуверенно, прерывающимся голосом, но все же он поет:
— In Casablanca the sun is shining, the desert flower is blooming there… [10]
— He надо, — говорит Клавдия. — Пожалуйста, не надо, Мартин! Я ужасно боюсь.
— Боишься? — говорит он. — Тебе нечего бояться, я же с тобой! — И он поет дальше: — …In Casablanca my love me waiting, my heart is burning to meet her there… [11]
Его голос становится все тише и тише. И вот его уже больше не слышно, и обоих уже не видно, и кругом только тишина и темнота, темнота и тишина.
10
В Касабланке солнце светит, там цветет полевой цветок… (англ.).
11
В Касабланке меня ждет любовь, мое сердце пылает в ожидании встречи… (англ.).
13
«…В результате атаки палестинских коммандос на пост ПВО в зоне безопасности израильтяне понесли значительные потери. Согласно другим сообщениям, по меньшей мере тридцать ливанских солдат погибли во время операции», — говорит диктор безучастно. «Алжир. Крупные беспорядки в столице…». Миша щелкает кнопками радиоприемника и тяжело вздыхает. Лучшее из того, что он может назвать своим собственным, стоит на бывшей вывеске из фанеры и досок, склеенных и лакированных. Когда-то эту вывеску установили на двух высоких столбах над Зеленым озером перед Ротбухеном, в местности, сохранившейся нетронутой, с соснами и дивным песчаным пляжем — так сказать, прусская Ривьера. Поскольку здесь очень красиво, пионеры-тельмановцы и Свободная Немецкая Молодежь постоянно разбивали здесь свой палаточный лагерь.
Когда Миша Кафанке и лейтенант Советской Армии Лева Петраков сразу после переворота подружились благодаря тридцати метрам медных труб, они в поисках тишины и покоя открыли для себя этот оазис. Большую дощатую вывеску патриоты уже давно сняли со столбов, она валялась в песке, и Миша с Левой нашли, что на ней отлично загорать. Поэтому они перетащили ее поближе к пляжу. Поскольку их предшественники тоже здесь купались, на фанере под бесцветным лаком можно разглядеть хорошо сохранившуюся надпись большими красными и синими буквами на белом фоне: МЫ, ПИОНЕРЫ-ТЕЛЬМАНОВЦЫ, СЛЕДИМ ЗА ЧИСТОТОЙ И ЗДОРОВЬЕМ НАШЕГО ТЕЛА, РЕГУЛЯРНО ЗАНИМАЕМСЯ СПОРТОМ И ЖИЗНЕРАДОСТНЫ. Это было правило номер 9 их торжественного обещания, Миша это знает. Лева этого не знал, но Миша ему перевел, и теперь оба с удовольствием загорают на правиле номер 9. Ветер нежно шелестит кронами сосен. Субботнее утро 11 мая 1991 года. Лева спрашивает:
— Почему ты выключил радио, Миша?
Они говорят друг с другом по-русски. Миша хорошо знает этот язык, учил в школе, и еще английский факультативно. Лева, наоборот, умеет по-немецки только сквернословить. Миша снова вздыхает и переводит Леве то, что услышал.
— Этого, — добавляет он, — я не могу выдержать.
— Чего?
— Ну, как они о таком докладывают, — Миша возбуждается. — «Значительные
потери» у израильтян, и «по меньшей мере тридцать ливанских солдат погибло». И тут же дальше этот тип говорит о беспорядках в Алжире!— Я тебя не понимаю, — говорит лейтенант Советской Армии. Но сейчас нельзя определить ни его чина, ни национальности, потому что он раздет, как и Миша.
— «Тридцать ливанских солдат погибли», а израильтяне понесли «значительные потери»! — кричит Миша. — Вот тебе раз! И все. Это же были люди, Лева, эти ливанцы и эти израильтяне!
— Я это слышал, — говорит Лева. — И что?
— Что! — Миша все больше возбуждается. — Даже у израильтян «значительные потери» измеряются в людях. А что мы знаем об этих людях? Ничего мы о них не знаем. Любили ли они своих жен? Были ли у них дети? Что им больше нравилось, ходить в кино или на футбол? Ничего! Что это за мир, Лева?
— Ну, успокойся же! — говорит Лева, большой реалист. — Дерьмовый это мир. Ты думаешь, их предварительно paсспрашивали? Чего же ты хочешь? Подробные жизнеописания во всеуслышание? Учитывая, что на земле каждую минуту мрут тысячи людей, то днем и ночью надо было бы читать по радио только об этом и ни о чем другом, и двадцати четырех часов не хватило бы. В самом деле, Миша! Есть один анекдот.
— Анекдот — об этом? — спрашивает Миша, шокированный и удивленный; он вообще не устает удивляться своему другу.
— Идет война. Сигнал тревоги. Атака на окопы противника. Сначала, естественно, огневая подготовка. Все стреляют. Офицер бежит вдоль окопа и орет маленькому солдату, который не стреляет: «Стреляйте, стреляйте!» — «Но, господин лейтенант, как же я могу стрелять, на той стороне еще есть живые люди!»
Тишина. Миша смотрит на вершину сосны.
— Тебе не смешно?
— Нет.
— Ты сам как этот маленький солдат. Идеалист. Добрый человек. Давно пора отвыкнуть от этого! Я тебе это все время говорю.
— Думаю, я от этого не отвыкну.
— И все же, — говорит Лева. — Постарайся! Доброта хуже воровства, Миша! Из-за этого можно пропасть ни за грош.
— Возможно, ты прав, — говорит Миша. — Но я все равно считаю это ужасным, когда человека не ставят ни в грош.
Издалека до них доносятся веселые голоса. На другом конце длинного озера небольшой лагерь, где живут безработные, — восемь-десять семей с детьми. У безработных есть несколько покореженных «Трабби» и маленькие приспособленные жилые вагончики, потому что жить здесь — самый дешевый и здоровый вариант, во всяком случае, в теплое время года. Все с народных предприятий, ликвидированных ведомством «Тройханд». Ни негров, ни желтых, ни бомжей, конечно. Бомжи были и до воссоединения при старом режиме, существовал даже закон, согласно которому они могли быть наказаны принудительными работами. Желтые, — кто додумался называть вьетнамцев желтыми, неизвестно, — негры и поляки, все эти обитатели ночлежек, были до переворота «друзьями из братских социалистических стран», которых надо было любить и уважать. Как бы не так! В ГДР они жили в привилегированных кварталах, теперь, при демократии, в Едином Отечестве, их можно открыто ненавидеть. И повсюду неонацисты делают свое дело с усердием и швыряют бутылки с «Молотов-коктейлем» в дома иностранцев и вышвыривают приезжего рабочего из Ганы из трамвая или забивают турка насмерть бейсбольными битами, а общественное мнение в восточных землях высказывается в таких случаях точно так же, как на Западе: «Он что-нибудь натворил».
Никаких отбросов общества здесь, на Зеленом озере, нет, только жизнерадостные немецкие безработные. Негры и поляки — они слишком ленивы, чтобы у них здесь что-то получилось, они только воровать не ленятся, это все знают, а желтые, наоборот, даже прилежнее япошек. Такое трудолюбие — это уже болезнь. Они все время вкалывают на фабриках как стахановцы, даже те, у которых есть свое дело, продолжают там вкалывать. А когда на фабрике выходной, они шьют джинсы на дому или халтурят столярами, водопроводчиками, электриками либо мастерами по ремонту телевизоров. Так что таких надо убивать. Если их не убрать, то они отнимут у порядочных немцев последнюю работу!