И нет им воздаяния
Шрифт:
— Лев Семенович, вам тоже пора, — с почтительной фамильярностью обратился завхоз к экскурсоводу и пояснил вполголоса (хотя стеариновый старец вполне мог его расслышать): — Его не поторопить, он и ночевать здесь может остаться, на сталинском диванчике.
Лев Семенович… Бог ты мой, неужто нездешние силы подослали мне его еще раз?!. Предварительно отняв у меня память, чтобы я не мог его узнать. Но я уже привык к их выходкам — меня даже не обдало дополнительным холодом сверх здешнего, подземельного.
— А его фамилия не Волчек?.. — искательно обратился я к завхозу, ибо сам Лев Семенович внезапно осел в сталинское кресло и замер в полной отрешенности.
— Не знаю. Знаю только, что
— Лев Семенович! — Я склонился неприлично близко и обратился неприлично громко. — Скажите, пожалуйста, вы давно были в Петербурге?
Лев Семенович поднял на меня до белизны вылинявшие глаза и спросил:
— Здравствуйте, как вы себя чувствуете?
— Хорошо. А вы давно были в Петербурге? Да, да, я хорошо себя чувствую, но вы когда в последний раз были в Петербурге?
В вылинявших глазах проступило некое просветление.
— Никак не могу привыкнуть к этому Петербургу. Для меня он так и остался Ленинград.
— А если не секрет, ваша фамилия не Волчек?
— Здравствуйте, как вы себя чувствуете?
— Все, перемкнуло. Если проводите его домой, вам его внучка все объяснит. Возьмите ее телефон. Он дорогу к Сталину сам находит, а обратно не помнит. Обычно кого-нибудь просим его проводить, тут недалеко.
Вверх, хоть и с передышками, Лев Семенович семенил довольно бодро, гудели тронутые ржавчиной пупырчатые ступени. Но, выбравшись к солнечному свету, он обмяк, словно некий подземный Антей. После Паниковского сразу свернете направо до Царского Села, указывал мне направление завхоз, и я, опытный визионер, ничему не удивлялся. Оказалось, Паниковским народ окрестил фигуру на вершине высоченной нержавеющей гиперболы — создателя, запускающего двумя руками в небеса стальную птицу. Символический самолет для цинического ока и впрямь ужасно походил на гуся. Под гусем Лев Семенович окончательно раскис и до Царского Села уже почти висел на моем предплечье, нывшем все сильнее и сильнее. Однако никто на нас не обращал ни малейшего внимания — все говорили по мобильным телефонам: это полезное изобретение открыло людям глаза, что самое интересное всегда происходит не там, где они находятся. Мобильный телефон уже не часть, а замена нашей жизни.
Царским Селом народ обозвал расставленную «покоем» троицу сталинских домов, с головы до пят облепленных символами эпохи — серпами, молотками, простыми и отбойными, колосьями, тыквами, ракетами, щитами, мечами… Я достал из пиджака бумажную полоску с мобильным телефоном внучки и прочел четкое лазерно-принтерное имя: ВИКТОРИЯ.
Все правильно, Виктория Радиевна Воробьева. Вика.
Я был совершенно спокоен, но пальцы, пока я набирал ее номер, все-таки прыгали. Разумеется, голос был не Викин, не ее радостно задохнувшееся «да?..», но по охватившему меня отчаянию я понял, что ждал именно его. Правда, когда новая Вика, словно козочка, процокала к нам на высоких каблучках, я и сейчас не понимаю, почему улица из весенней внезапно обратилась в летнюю. Был ли виною тому оранжевый сарафан, открывающий тронутые гусиной кожей худенькие ключицы? Или тропическая лазурь глаз? Или сияние юной любви, обращенной к старости, а значит, одним лучиком и ко мне? Это после я и вычислил и высмотрел, что ей никак не могло быть меньше тридцати пяти, но в тот миг я видел только одно — дедушка и внучка среди внезапно вспыхнувшего лета. Да и детская припухлость щек, детская доверчивость, с которой она пригласила меня войти…
Сталинские апартаменты сталинского лауреата были куда просторнее сталинского бункера, но и в них все работало на какое-то дело — даже сочинения классиков смотрелись так же аскетично, как сочинения по горновой сварке, машинной ковке, горячей и холодной листовой штамповке, по скоростному и силовому резанию,
по рафинированию металлов возгонкой в вакууме…— Дедушка бережет вольфрам, — словно старому другу, улыбнулась мне новая Вика, видя, с каким усилием я вчитываюсь в корешки бесчисленных книг.
Кабинет Льва Семеновича и правда ярче освещался десятком крупных фотографий русской красавицы в короне кос, чем скудными лампочками казенной рожковой люстры.
— Бабушка, — с грустной улыбкой указала Вика на всех красавиц разом.
— Ее девичья фамилия была Терлецкая? — полуутвердительно спросил я и вкусил минуту неподдельного изумления прелестной хозяйки.
Зато Лев Семенович уселся за двухтумбовый стол Сталина-Яковлева, включил казенную настольную лампу с зеленым абажуром и принялся что-то писать, не обращая на нас ни малейшего внимания. Оживляли его стол двух секретарей лишь массивные огрызки стали, с рваными дырками и без оных. Самый тяжелый огрызок черной брони придавливал стопку дешевых канцелярских папок вроде той, в которой тень моего отца когда-то вручила мне роковую рукопись.
— Дедушка пишет историю советской металлургии, — грустно и ласково улыбнулась мне Вика (чем бы, мол, дитя ни тешилось…) уже на кухне, просторной, тоже темноватой и не очень уютной, как всякое помещение, где нет ничего лишнего.
Однако новая Вика была тронута, когда я ответил вполне серьезно:
— Кому же и писать историю, как не тем, кто ее творил.
И она уже ждала, чтобы я снова вступился за выжившего из ума любимого дедушку, когда спросила как бы сама себя:
— Когда он делал свою броню, неужели он верил в коммунизм?..
И я пробормотал тоже как бы сам себе: «Во что верит футболист, когда выходит один на один с вратарем?..»
Я понял: лучший способ сродниться с человеком — изучить его родословную. И лучший способ сроднить его с собой — показать, что его родословная тебе дорога. А если ты ее еще и приукрасишь, приврешь, что дед твоей собеседницы, рискуя собственной жизнью, когда-то спас жизнь твоему отцу, отказавшись подвергать его пыткам… И припишешь року, а не хаосу вашу встречу, о коей ты якобы давно грезил, ибо ты обожаешь семьи, в истории которых сосредоточивается история страны. Я лгал так легко и вдохновенно вовсе не потому, что выполнял завет отца стереть правду о его следователе, — нет, я лгал, чтобы доставить радость угощавшему меня чаем с маковыми сушками хрупкому неземному созданию, в лазурном взоре которого читалась небесная чистота. Что бы, интересно, сказал отец, если бы увидел, какая нежная дружба завязывается у меня с внучкой его губителя?.. Хороший ход для мыльной оперы.
Мое безумие обаятельнее моего ума. Мой ум сказал бы, что мертвым от наших оскорблений и восхвалений не жарко и не холодно, — и кого бы это обрадовало? А вот мое безумие убеждено, что нет ничего важнее, чем воскрешать и возвеличивать мертвых в нашей памяти, — и видели бы вы, какой признательностью светился комсомольский взор дочери и внучки героев, разыскивавшей имена бесследно сгинувших! Армия землекопов и каменщиков, закладывавшая фундамент космического прорыва, так и звалась — лагерь Безымянный. Вика и занималась тем, что разыскивала имена этих неизвестных солдат. Более всего, правда, гордясь семейными героями — отцом Радием и дедушкой Гришей. А из живых — дядей Мишей Терлецким. Открыто бросившим вызов лидеру нации.
Мы засиделись за чаем, словно старые друзья после долгой разлуки, и Лев Семенович отвлек нас всего трижды, заглядывая в кухню по дороге в туалет. «Здравствуйте, как вы себя чувствуете?» — каждый раз, любезно вскидывая ватные брови, устремлял он на меня до белизны вылинявшие глаза над розовеющими отвисшими веками, и я понимал, что все-таки еще не достиг подобной ветхости: мне удалось ограничиться одноразовым посещением сортира. И впрямь более элегантного в сравнении со сталинским. А второе излияние я сумел оттянуть аж до самой ночной Реки.