И переполнилась чаша
Шрифт:
Да что с ней такое? Вроде бы она еще не пила, так что же ударяет ей в голову и откуда эта бездумная веселость? Неужели в ней два года дремала голодная, неутоленная самка, ожидавшая объятий более удачливого самца для того, чтобы вернуть ей радость жизни? Жизнь, счастье, равновесие – неужели все это покоится на столь примитивных основаниях? Поиски Бога и смысла жизни – неужели они провоцируются железами внутренней секреции? Она не могла ответить на этот вопрос, но, в сущности, он ее не слишком беспокоил, коль скоро и железы и метафизика были в порядке. Все шло хорошо, счастье, оно безгрешно – она это всегда знала; оттого-то, потеряв его, и впала в такое отчаяние. В этом мире только несчастье не прощается. А несчастье обрушится не столько на нее, сколько на Жерома.
Она вошла в гостиную и остановилась на пороге: Жером лежал на своем излюбленном диване, обтянутом потертой материей, видимо, расписанной некогда цветочками в стиле Луи-Филиппа, увядшими еще при своем появлении. Его длинная рука свисала на пол, и зажатая в длинных пальцах сигарета почти касалась лакированного паркета. Она присела на край дивана и поглядела на него, словно бы он был совсем другим Жеромом, Жеромом, которого она оставила, Жеромом, которого с ней нет. Она смотрела на него, но между ее зрачком и лицом Жерома вставали десятки кадров. Жером в Спа, Жером в Байрете, Жером, склонившийся над ней в клинике, Жером, обнимающий Герхарда за плечи на мосту, Жером удивленный, сияющий в гостиничном номере в Вене, Жером решительный, уверенный в себе с другими и запинающийся в ее присутствии. Эти картины на большой скорости проносились у нее перед глазами, как в скверном фильме, где, желая показать течение времени, снимают разлетающиеся по ветру листки календаря; эти картины закрывали от нее лицо, долгое время бывшее ее единственным прибежищем и для которого, она знала, не существовало в мире иного лица, кроме ее собственного.
Как сказать ему, как? Стыд, злость на саму себя, отчаяние терзали ее, и слезы подступали к глазам. Жером истолковал их по-своему, приподнялся, наклонился к ней, обнял ее. Она прильнула к нему, положив голову ему на плечо, как делала это сотни, тысячи раз, закрыв глаза, вдыхая запах его одеколона, такой знакомый, почти родной, увы! На шее у него был повязан белый с красным шарфик, купленный ею у Шарве в один из последних дней, когда еще продавались шелковые шарфики, красно-белый шарфик, с которым он никогда не расставался, никогда не терял, который был ему дороже всего остального гардероба, шарфик, символизирующий скрытый романтизм, идеализм и страстность его натуры.
– Жером, – простонала она с закрытыми глазами, – Жером, мне так грустно, Жером!
Он слегка приподнял лицо, она ощутила щекой прикосновение его чуть шершавой, привычно теплой щеки, почувствовала, как напряглись желваки, и в ту же самую минуту услышала слова:
– Я знаю, Алиса, знаю, вы их тоже любили. Вы были мало знакомы, но они вас просто обожали. Они считали вас очень красивой и завидовали мне, называли счастливчиком. Это я-то счастливчик! – усмехнулся он. – Раньше мне такое и в голову никогда бы не пришло! Но с вами, да, я действительно счастливчик, Алиса!
– Жером, – выпалила она скороговоркой и очень тихо, – Жером, выслушайте меня.
– Мне было так одиноко без вас, – продолжал он. Она чувствовала щекой неумолимую работу его желваков, а также всей головы, не желавшей понять, представить себе, вынести то, что она собиралась ему сказать.
– Мне было так одиноко, я так боялся за вас, вы представить себе не можете, как я боялся. Я вас даже не поцеловал. С тех пор как вы приехали, я вас ни разу не поцеловал! А ведь я мечтал о вас трое суток, четверо, не знаю уже сколько, вечность…
Он запрокинул лицо Алисы и, судя по всему, нисколько не удивился, увидев ручеек теплых, частых слез, стекавших на подбородок, шею, блузку, слез, прямо-таки брызгавших из-под опущенных ресниц. Он не стал задавать вопросов, а наклонился над ее заплаканным лицом и приник губами к ее губам, которые дернулись, сжались, а потом вдруг раскрылись с рыданием, на что он впервые не обратил внимания.
В
эту самую минуту вошел Шарль и, как в водевиле девятисотых годов, застал их в объятиях друг друга. И он, как в водевиле, но водевиле каменного века, стукнул себя кулаком в грудь, затем испустил глухое рычание, бросился на Жерома, опрокидывая мебель на своем пути, и буквально оторвал его от Алисы, а та, не поднимая головы, соскользнула на диван, не проронив ни слова, ни звука, с закрытыми глазами, обхватив голову руками, чтобы ничего не видеть, ничего не знать, ничего не слышать. Прокатившись по полу, Шарль и Жером стали медленно подниматься друг против друга, чувствуя себя глупо и сконфуженно, что делало их впервые очень и очень похожими друг на друга. Два пещерных человека, промелькнуло в голове у Жерома, и в ту же секунду последняя безумная смехотворная надежда, что Алиса по-прежнему принадлежит ему одному, трепыхнулась и угасла.– Ты с ума сошел, – сказал он Шарлю, – сошел с ума, что с тобой?
– Ты не имеешь права, не имеешь права, она моя, – ответил Шарль.
Он обливался п'oтом, и сквозь загар было видно, как кровь прилила к его лицу.
– Она моя, – выпалил он резко, жестко, – ты больше не имеешь права к ней прикасаться! Моя, слышишь! Моя, Жером!
Он замер, быстро взглянул на Алису, по-прежнему прятавшуюся за своими руками, затем на Жерома, неподвижно стоявшего на месте; они застыли все трое в нелепых испуганных позах, точно горемычные помпеяне.
– Что это значит? – спросил Жером. – Алиса, Алиса, что он говорит?
– Я вам все объясню, – сказала Алиса. Она медленно открыла лицо, и руки ее соскользнули на колени с изяществом, неосознанно отмеченным обоими мужчинами.
– Алиса, – спросил Шарль, – Алиса, он не сделал вам больно?
Она улыбнулась. Улыбнулась его исключительной и вместе с тем встречающейся довольно часто доверчивости: полюбив женщину, Шарль, как видно, не мог вообразить себе, чтобы она изменила ему по своей воле.
– Нет, – отвечала она, качая головой, – нет, он не причинил мне боли. Нисколько. Прошу вас, Шарль, оставьте нас, я должна поговорить с Жеромом.
– Погоди, – остановил Жером направляющегося к двери Шарля и пошел ему навстречу с опущенными руками. – Подлец, – процедил он сквозь зубы, – ничтожный подлец. Дерьмо. Ты всю жизнь только этим и занимался! Жулик, бабник, обманщик. И трус в придачу! Иди отсюда, подонок!
Голова Шарля моталась справа налево, словно под ударами. Он закрыл глаза и не отвечал. И только когда Жером замолчал, он развернулся по-военному и быстро вышел.
Глава 15
Когда Жером шагнул на Шарля, Алиса инстинктивно встала и простояла, пока тот не вышел. Теперь Жером повернулся к ней лицом, оба ощущали боль от разделяющего их пространства, от их трагикомического положения и банальности разыгрывавшейся драмы. Алиса впервые видела Жерома в роли, его недостойной, и происходило это по ее вине. Ее охватило отчаяние. Ей хотелось обнять этого старенького мальчика, серьезного, ответственного, но ведь и ранимого. Что она ему скажет, что тут можно сказать? Сам он был не настолько жесток, чтобы оскорблять ее, и не настолько глуп, чтобы упрекать. Он молчал, в глазах его читалось настороженное ожидание и паническое недоумение.
– Извините меня, – произнес он наконец прерывающимся и более низким, чем его обычный баритон, голосом, – извините меня, Алиса, я хотел бы сесть. Все это так тяжело…
Он повел рукой, указывая на гостиную, где окончилась его великая любовь, и на мир за окном, где повсюду нагромождались трупы.
Так мало места… мы, в сущности, занимаем так мало места, думала Алиса, на этом огромном шаре, где раскручиваются и закручиваются наши судьбы. Когда стоишь, занимаешь ничтожную площадь, не больше поломанного фонаря, эдакий цилиндр диаметром в восемьдесят сантиметров, а высотой – в метр или два, не более. Потом, когда положат, будет наоборот. Если бы тела не разлагались, Земля была бы покрыта многими слоями умерших мужчин и женщин. Она была бы полностью обернута, опоясана, утыкана трупами, многими слоями трупов…