И переполнилась чаша
Шрифт:
Алиса любила обрушивать на Жерома такого рода разглагольствования, а он находил их нравственными, поэтичными и не лишенными юмора. Шарль бы от подобных бредней отшутился или же с карандашом в руке принялся бы за хитроумные вычисления и в результате с гордостью объявил, что Земля в таком случае увеличилась бы на метр в окружности. Да о чем она думает? Что за дурь лезет в голову в то время, как Жером стоит перед ней, страдает из-за нее, а сама она с трудом сдерживает слезы? Что за неумолимый бесчувственный зверек поселяется время от времени у нее в голове и хозяйничает там?
– Послушайте, Алиса, – сказал Жером, глядя на воображаемый огонь в камине, по счастью, не горящем, потому что, несмотря на закрытые ставни и наступающий вечер,
– Послушайте, – говорил Жером, – расскажите мне по порядку все, что произошло.
– Шарль все рассказал верно, – ответила она полушепотом, словно бы в комнате повсюду были расставлены микрофоны. – Часов, наверное, около шести мы вышли из комендатуры, каким-то чудом нашли фиакр, ведь было очень поздно: уже занимался великолепный день, – добавила она, не подумав.
Голос ее звучал зачарованно, и Жером отчетливо себе все представил: пустынный, им одним принадлежащий Париж, весенний рассвет, цоканье копыт по мостовой, дремлющая Сена, усталость, облегчение, общие переживания. Он закрыл лицо рукой, ладонь при этом развернул к ней, как если бы хотел смягчить удар. Логичней было бы ему приложить ладонь к своей груди. Потому что муки его подпитывались его собственными воображением и памятью, исходили из его собственного сердца. Алиса увидела руку, выставленную между нею и им, руку, долгое время согревавшую ее руки, часами гладившую ее волосы, руку, открытую для нее, протянутую ей в течение трех лет. Она вдруг отчетливо вспомнила прикосновение этой горячей, надежной, немного костистой руки к своей руке и оттого подтянула к себе колени, обвила их, скорчилась. Кто-то в ней кричал: «Жером, Жером, помоги мне! Помоги мне, Жером!» Но этот кто-то больше не был ею: то был послушный, хрупкий, весьма утонченный ребенок, и с ним она теперь расставалась.
– А потом? – спросил Жером.
– Потом? Шарль вам не рассказал, в комендатуре произошла кошмарная сцена. Офицер стал посмеиваться над моим пристрастием к евреям: дескать, это из-за обрезания. Шарль на них набросился, они его избили до потери сознания. Когда он очнулся, они решили проверить, не еврей ли он, то есть хотели, чтобы я проверила… Сорвали с него брюки и оставили без ничего. Он стоял передо мной в смокинге и в носках, сгорая от стыда. Чтобы его подбодрить, я сделала восхищенное лицо вместо целомудренного, чуть даже не присвистнула от восхищения. Но все равно он претерпел чудовищное унижение. И по возвращении в гостиницу…
– Если я правильно понимаю, вы из сострадания позволили…
– Нет! – Алиса говорила очень четко, такой голос означал у нее гнев, этот голос Жером узнал тотчас, хотя ему редко доводилось его слышать. Однако он сейчас утратил всяческую осторожность. – Нет, я не позволила! Я сама привлекла его к себе, я сама увлекла его в свою постель, потому что он мне очень нравился, – она сделала паузу. – Жером, не вынуждайте меня говорить такие вещи.
– Прошу прощения, – растерянно пробормотал Жером.
Сердце его билось так, что едва не оглушало его самого, билось глухо и равномерно, производя адский шум. Эх, умереть бы сейчас, не сходя с места! И никогда больше не видеть, никогда больше не мечтать об этом прекрасном, расстроенном, виноватом лице! Лице, на котором ему ни разу не случилось видеть судорогу наслаждения! И никогда больше не слышать, не слушать, не прислушиваться к звукам чуть хрипловатого негромкого голоса! Голоса, которого он также ни разу не слышал запыхавшимся или резким, визгливым или низким, надломленным, страждущим, изнемогающим, пресыщенным!.. Голоса, который ни разу не выкрикнул в постели его имени: «Жером! Жером!» – и который прошлой ночью, возможно, кричал: «Шарль!»
Почему? Отчего? Он был готов схватить Шарля за горло, приставить к груди нож и потребовать объяснить ему в подробностях все тонкости наслаждения, которого сам он не сумел дать Алисе. Собственная низость угнетала его, но навязчивые
мысли не отступали.– Вы намереваетесь остаться здесь с ним?
– Да, Жером, – отвечала Алиса.
На глазах у нее снова выступили слезы, покатились по щекам, потому что сказанное ею «да» было необратимым, официальным, окончательным. Это «да» оформило и удостоверило нечто неуловимое и невыразимое; это «да» означало разрыв и потерю человека, бывшего самым близким ей существом, ее единственным оплотом против одиночества и безумия. Да, она безумна, совершенно безумна, она сошла с ума! Как, скажите, как жить без Жерома? А если снова ее станут мучить кошмары, если ей захочется поговорить, чтобы избавиться от бреда и страха, к кому она обратится, кто сможет, кто захочет ее понять? Какой любовник, будь он сто раз без ума от ее тела, вынесет ее душу? Это убийственное умопомрачительное безрассудство; вот именно: она потеряла рассудок. Она вспоминала свое прошлое с Жеромом, пыталась представить себе будущее их обоих.
Она перебирала в голове картины, словно отыскивая среди них аргумент, способный вернуть ее к Жерому, и между двумя из них, одной реально бывшей – Жером в дверях этой жуткой клиники в горах, Жером, приехавший за ней, – и другой воображаемой – коктейль на открытой террасе, они с Жеромом стоят, прислонившись к перилам, и смотрят на проходящих мимо с иронической усмешкой, одинаковой у обоих, – между этими двумя картинами вкралась третья, совершенно абсурдная, – спящий Шарль бормочет какие-то успокаивающие слова и в конце концов устраивается у нее на плече, точно младенец-гигант, чувствующий здесь себя в безопасности, и время от времени ободряюще похлопывает ее по волосам, попадая при этом то по носу, то по щеке, всякий раз прерывая начинающийся сон. В этой последней картине Алиса не ощущала себя такой защищенной, как в двух предыдущих, но лишь ее одну она видела в цвете.
– Алиса, – Жером заговорил вдруг ясно и отчетливо, – Алиса, вы с Шарлем не будете долго вместе; вас соединила война, вы разные люди, из разной среды, из разных миров в нравственном смысле слова. Говоря о среде, я не хочу обидеть Шарля, напротив, я нахожу, что его среда внушает больше доверия, нежели ваша. Но он, Алиса, не знаю, как сказать… вы и он – это так странно. О чем он будет с вами говорить, что вы станете ему отвечать, что вы в нем нашли?
Он так неподдельно недоумевал и выглядел таким встревоженным, что Алисе стало смешно.
– Я нашла в нем… Я нашла в нем то же, что и вы, Жером, вы ведь его лучший и единственный друг вот уже двадцать лет. Не знаю, что сказать! Шарль веселый, смешной, с ним не скучно, он любит жизнь, любит людей… не знаю я…
– Это верно, – согласился Жером; он был раздосадован и заинтригован одновременно. – Это верно, с ним не скучно: он легкий человек. Он легкий, я боюсь, оттого что пустой. Нет, Алиса, вы прекрасно знаете, что вас влечет к нему нечто совсем иное.
– Это нечто я не собираюсь ни с кем обсуждать, – сказала она сухо, – особенно с вами. И потом, вы только подумайте, Жером: то, что нас с вами связывает, – это так важно, так редко… нежность, доверие, общность интересов, подумайте обо всем, что нас связывает…
Он махнул рукой, и Алиса запнулась. Она покраснела, когда Жером коснулся этой темы, и краска все еще не сошла с ее лица. «Чудн'o, – подумал он, силясь не утратить ясность мысли, – я не смог доставить ей наслаждение, а ей стыдно. Она стыдится, чего она стыдится? Ощущала бы она стыд, если бы скучала с ним так же отчаянно, как и со мной? Нет, она стыдится удовольствия, которое он ей дал, а я не смог; стоны, слова и жесты, выдающие наслаждение, – их вызвал, почувствовал и услышал милейший Шарль, красавец, первый парень на деревне». Чудовищно, и все тут! Жером повернул к Алисе ровное, спокойное от отчаяния лицо: она узнала это выражение, такие лица она уже видела дважды. Первый раз, десять лет назад, – лицо в гробу, второй раз – собственное отражение в зеркале два года назад.