И придут наши дети
Шрифт:
Знаете, сколько людей должно было уйти! Люди уходили с руководящих, с политических должностей, уезжали из республики, да и вообще уходили из жизни… Вот вам, пожалуйста, а я все это время сидел вот на этом стуле, вел комбинат через все бури, через все ошибки, вел, как мог, и довел его почти до пенсии, пока не отказало оборудование… А теперь судите меня! Поставьте меня перед таким судом, который осудит и опровергнет всю мою жизнь… — Он покачал головой. — Такого суда вы не отыщете. — Только здесь, — он постучал себя в грудь, — мой судья. Я ношу его в своей совести…
— Так все-таки нельзя, — сказала Вера. — Областная прокуратура будет судить нас за загрязнение реки, а не за…
Он остановил ее жестом диктатора.
— Не болтайте мне про реку! Такая ерунда! Вы разве не понимаете, что сейчас на весах вся моя жизнь? Да, да, река, почва, все знаю. Но это лишь несчастный случай! В действительности речь идет обо мне, и в этом все дело!
— Поймите, пожалуйста, речь не идет о вашей особе.
— Ты этого не понимаешь! — закричал директор, шагнул вперед, и свет упал ему на лицо. — Ты ведь сам говоришь, что будут выяснять все обстоятельства аварии, но ведь вся моя жизнь, все отношения: человеческие, рабочие, экономические и политические — все это и создавало обстоятельства аварии. Это ты можешь понять?!
Он сел за стол.
— Пусть теперь меня судят, — бормотал он. — А я им буду говорить свое. Пусть меня судят за то, что я рисковал жизнью в горах, за то, что надрывался на работе… Будут судить сами себя.
— Товарищ директор, — сказал Добиаш почти просительным тоном, — ни у кого в мыслях нет обвинять вас…
— Ничего не понимаете, — уже спокойнее сказал директор. — Если областной прокурор возбудил дело против комбината, так он уже все обдумал. Он должен был с кем-то посоветоваться, кого-то о своем решении информировать. Областной прокурор представляет государство… вы же знаете это. Прокурор сообщил и в районные органы, и никто в районе не приостановил это, никто не сказал, мол, не торопитесь с этим, ведь товарищ Матлоха — опытный руководитель, самоотверженно служит социализму, подождите немного с этим! Ведь это не первая неполадка на комбинате! Ведь тут сплошь масло, грязь, жир, ну так что же? Ведь у нас не больница, мы делаем не часы, не микрокалькуляторы! Ведь и до этого масло вытекало в Грон, всем нам было неприятно, но никто меня за это не отдавал под суд. Понимаете уже, куда я клоню? В районе поняли, что я старый, уже неспособный… Так или иначе мне надо уходить. А тут, на тебе, такая возможность избавиться от старого товарища Матлохи… — Последние слова он выговорил с трудом, сиплым голосом, чуть не плача. Но вовремя опомнился и резко, словно стыдясь своей минутной слабости, добавил: — Я понял, что пришло мое время. Я кончил игру. Теперь уже бесполезно взывать о помощи, обращаться к друзьям и знакомым, ссылаться на заслуги… Все уже решено. Я знаю, мне это знакомо, это политическая игра. Нет никакого смысла расценивать это иначе, утешать меня и толковать тут о законах…
— Закон есть закон, — стояла на своем заводской юрист. — Он не выбирает. Он одинаков для всех и для всех обязателен.
Директор устало наклонил голову.
— Ничего не понимаете. Сущность законов всегда была классовой. Законы всегда были для кого-то и против кого-то. Это неправда, что законы для всех одинаковы. Что, мы будем по этому поводу спорить?
Спорить никому не хотелось.
— Все. Ухожу, — Юрай Матлоха сказал это таким тоном, как будто вот-вот уже должен был подняться из-за стола. — Я закончил. Пока меня никто не выгоняет, никто не выражает мне недоверия или что-то в этом роде. Может быть, меня даже и не уволят официально, не скажут прямо, мол, товарищ, ты не справляешься, тебе надо уходить… Нет, это так не делается. Позовут на товарищескую беседу, мужественно пожмут руку… Потом скажут, что-то ты как-то неважно выглядишь, что тебя беспокоит — почки, печень? У тебя уже возраст, товарищ, ты заслужил свой отдых, займись своим садом, внуками, ты уже достаточно для нас поработал, ты много сделал. Нацепят еще какую-нибудь медаль… и отошлют на пенсию… Так это делается. Но я не хочу так уходить. Я видел многих людей, которые вот так уходили, я так не уйду! Я опережу их. Сам попрошу об увольнении, скажем, по состоянию здоровья. Но до этого мне надо еще кое-что устроить…
Добиаш с опаской взглянул на юриста.
— Я думаю, — говорил тем временем директор, — что все началось с того репортажа. Нет, репортаж не стал причиной аварии, но он дал толчок. В другое время все кончилось бы тихо, — он остановился и с минуту в нерешительности водил пальцем по столу. — Я его немного недооценил. Мне надо было быть тверже и настоять, чтобы репортаж не пошел. Журналиста надо было наказать. Или уволить. Я поступил… слишком либерально. И поплатился за это. Но еще не поздно. Я позвоню в вышестоящие инстанции и буду настаивать, чтобы этого молодца наказали…
— Извините, я надеюсь, вы это не серьезно?! — горестно воскликнул Добиаш.
— Да нет, очень даже серьезно. Я должен это сделать, даже если мне и не хочется. Я знаю, что обижу этого парня, но это неизбежно. Не ради меня… из принципа. Мне это уже не поможет… Но поможет тем, кто придет после меня…
— С моей точки зрения… — начал Добиаш, но директор оборвал его.
— Помолчи. У тебя еще будет вдоволь времени, чтобы придерживаться своей точки зрения. Сейчас говорю я! Тот, кто уходит, должен подумать о том, кто придет после него. Место директора не может пустовать. Обычно эта должность переходит к кому-нибудь из заместителей, пока генеральная дирекция не назначит нового директора… Но ни один из моих заместителей, по-моему,
не подходит… — Он запнулся, словно набираясь мужества для того, чтобы произнести решающие слова. — Директора утверждают высшие инстанции… но предложить кандидатуру могу и я. — Он в упор взглянул на Добиаша, и в его взгляде была такая сила, решительность и властность, какая бывала в нем в лучшие времена, когда он не знал сомнений. — Пойдешь на мое место! — отрезал Матлоха и быстро продолжил, словно опасаясь протестов или вопросов. — Сегодня пятница. Сегодня же сообщу о своем решении в министерство и в район… Позвоню и в Братиславу и все там объясню. Ты будешь не первым директором, который в таком возрасте вступает в такую должность. Я был еще моложе. А чтоб ты поверил, что я хочу тебе добра, что хочу облегчить тебе жизнь на первых порах, я устрою, чтобы этого редактора сняли. Молчи! Я знаю, что делаю! Только не начинай мне читать мораль…Он подошел к окну, словно искал там убежища, тем самым давая понять, что не хочет и не станет обсуждать свое решение. Потом тихо сказал:
— Нога у меня побаливает, черт бы ее побрал! Только вчера перемучился… Все повторяется. Просто так, без всякой фантазии, все повторяется!..
2
Умереть гораздо проще, чем жить, думал Фердинанд Флигер, старательно убирая свою однокомнатную квартирку. Смерть — это что-то приятное, тихое, как отдаленный шум кукурузного поля в знойный летний день, как равнина, над которой звучит стрекот кузнечиков, дрожит разогретый воздух. Конечно же, это так, убеждал он сам себя, укладывая в стопки черновики, бумаги, книги, документы, счета, квитанции и прочие доказательства его существования. Это так же, как медленно и незаметно наступает вечер, все становится плотнее, краски, звуки, все замирает в ожидании наступающего сумрака, в ожидании торжественного угасания дня. Это спокойное и гармоничное угасание, земля уже устала от жары и ждет ночного ветерка, она хочет отдохнуть, напиться росы и снова возродиться с рассветом. Это так просто, и никто не задумывается над этим, хотя ночь, сумрак, рассвет и день — это последствия космических драм, постоянного движения планет, солнечной системы и целой галактики. Человеческая жизнь в этом грандиозном движении ничтожна, она ничего не значит, также ничего не значит и ее гибель.
Флигер уже вычистил все ящики своего письменного стола, привел в порядок корреспонденцию, сложил белье и одежду, помыл в кухне посуду, вытер пыль с мебели и подмел полы. Он не хотел, чтобы кто-то рылся в его бумагах, рыскал по шкафам, копался в одежде. А так — все на глазах, каждая вещь на своем месте, в этом есть своя логика и значение, никто не будет сетовать на беспорядок, не будет ругать беднягу Флигера, что он кому-то осложнил жизнь. То, что не удалось Флигеру в течение его жизни, было достигнуто этим формальным порядком, хоть раз ему будет все ясно.
Он уселся в кресло и попробовал вызвать в себе все те чувства и ощущения, которые испытывают самоубийцы, вспоминая о них все, что читал или видел в психологических фильмах. Однако он не чувствовал ровным счетом ничего, на воображаемом экране не раскручивался фильм его жизни, он не думал ни о родителях, ни о детстве. Словно в его жизни не было значительных событий, волнующих моментов, далеких дорог и неожиданных решений. Фердинанд Флигер был человеком без особых примет и без истории.
Тихо и незаметно он рос в небольшой деревеньке на Нижней Ораве, так тихо и так незаметно, что родители замечали его присутствие, только когда покупали ему новую одежду. Он окончил начальную школу, исчез из дома, уехав в районный центр учиться в гимназии. Он был средним учеником, не отличался ни сообразительностью, ни упорством, ни ленью, он просто ничем не отличался. Так же средне он сдал и экзамены на аттестат, и его приняли на педагогический факультет в Банской Быстрице. Четыре года он незаметно жил на частной квартире в старом домике на окраине у старой вдовы пожарника. Он не нашел себе ни друзей, ни девушки, а в свободное время играл с хозяйскими кошками или выдувал тоскливые звуки из старой пожарной трубы.
Он аккуратно посещал все лекции и семинары, но преподаватели почти не замечали его, а когда он защищал дипломную работу, они никак не могли вспомнить, где видели этого студента. Он окончил институт и получил направление в начальную школу.
Поскольку он был хилого телосложения, а в легких у него нашли подозрительные затемнения, он избежал службы в армии, да и потом, когда болезнь прошла, военные оставили его в покое, а может быть, просто потеряли его бумаги или забыли о Фердинанде Флигере. Он поехал работать учителем в затерянную на Ораве деревушку, где было три начальных класса и работали три старых учителя. Флигер быстро приспособился к сонной атмосфере деревенской школы и к самой деревне, в которой время словно остановилось. Автобус ходил два раза в день, телевизионные сигналы не доходили в эту область, да и деревенский трактир большей частью пустовал. Этот мир устраивал Флигера, он затерялся в этом забвении, в этом незаметном сером мирке и спокойно убивал здесь дни, месяцы, годы…