Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Песня была всегда одна и та же: город золотой… ясною звездой… блеянием тонким. Наверное, какое-то важное переживание увязалось у соседки с этой мелодией, и та стала ее жизненным лейтмотивом — однообразным, может быть, но не раздражающим.

Однажды на лестнице громко матерились: грузчики тянули массивный предмет, обмотанный в полупрозрачный пластик.

— Джакузи, — пояснила мне соседка, улыбаясь довольно жалко, вжимаясь в стену. Она могла бы и слиться со стеной, если бы не мешала ей неизменная клетчатая юбка.

Потом за стеной долго грохотали. Слышны были шорохи, лязганье, мужские

голоса. Соседки слышно не было, и проще всего было представлять ее в платяном шкафу: затворилась тётя среди тряпья, сидит в темноте, пережидает, когда установят уже чудо-агрегат, да оставят в покое и ее, и города — золотые, лирические.

— Зачем ей джакузи? — рассказывая приятелям о нелепой тетке, смеялся я. — Что ж, и свечки зажжет? И в воду лепестков розовых накидает? Ляжет, вся такая зовущая…

Взгляд мой тогда не был пристальным. И жалостливым тоже не был. Молодость жестока, ради красного словца и соседки-чумички не пожалеет.

Что какая-то личная жизнь у нее была, можно было догадаться по коврику у двери. Если соседка была дома, то этот кусок зеленой мохнатой ткани располагался ровно, как по линейке. А в отсутствие хозяйки начинал озорничать — съезжал в сторону, заворачивался, показывая черную прорезиненную изнанку, или вовсе исчезал, обнаруживаясь в углу возле лифта в качестве подстилки для бомжей.

Однажды коврик кособенило сутками напролет: он и утром валялся, как попало, и вечером тоже никак не вспоминал о благопристойности, да и следующим утром совершал те же буйства. Из этого следовало, что соседка в отъезде. В отпуске, или вроде того.

— Дома не ночует, — гадко ухмыляясь, сообщила старуха снизу, которая всегда все знала.

— Рад за нее, — сказал я довольно равнодушно, но разбуженное любопытство принялось если не пыхать, то тлеть.

Удивительно было думать, что у бледной тени может появиться любовник. Я не знаю, как занимаются любовью тени, наверное, что-то клавесинно-дребезжащее: «город золотой — ясною звездой».

А как-то раз видел ее со спутником. Это был довольно грузный мужчина среднего возраста, тоже бледный, одутловатый слегка, в очках с толстой оправой и такой же, как и она, сконфуженный.

— Они в дурдоме познакомились, — сообщила все та же старуха.

Сказала сплетница со своей обычной безапелляционностью, но я отчего-то поверил. То, каким бывает секс у теней, я представить не мог, но был способен вообразить их встречу в каких-нибудь безжизненных, пахнущих хлоркой, декорациях с разговорами на полтона, да на пару шелестов.

С того времени расшаркиваться перед соседкой я стал тщательней, а еще чаще обходил за версту — чтоб не задеть неосторожным словом. Воображал себе шаткий шкаф-витрину, который рухнет, развалится, если к нему внезапно приблизиться.

А потом уехал за границу, где у меня своя личная жизнь образовалась. Я едва ли вспомнил бы о бывшей соседке, если бы не тот вечер, и не рассказ знакомого психиатра о его безумных пациентах.

— Они не сумасшедшие, — возражал я. — У них причуды.

— А тебе-то откуда знать? — вопрошал он с наглостью дипломированного специалиста.

Действительно, откуда?

Соседями мы пробыли с ней пару лет, а перекинулись едва ли парой слов.

Не возникало такой потребности. Но если бы сейчас она жила через стенку, то я, повстречав ее как-нибудь на лестничной площадке, обязательно спросил бы.

— Вы счастливы?

И постарался бы расслышать «да». Не скажу почему.

ЗАЙЧИК

У смерти эхо длинней, чем у рождения.

Умер мой дед. Жизнь его не оборвалась, а затухла. И думать о нем мне в общем-то нечего — я его плохо знал. Но эхо от жизни, которая жила еще несколько часов назад, понеслось, и я никак не могу от него отделаться.

Я думаю о тех, кто умер.

Главным образом, о матери моего друга, которая умерла полтора года назад. Она устала жить (бывает такое и в благополучной Германии), и поздней осенью заснула.

— Это чудо, что она прожила так долго, — говорил на похоронах один из братьев моего друга. Тот, который врач-терапевт.

— У нее было самое лучшее медицинское обслуживание в стране, — возражал я.

Врачей в семье моего друга очень много, врачом был еще его отец, а потому расстроенный организм его матери выверяли дотошно, кормили ее таблетками, потчевали светотерапией, бодрящими инъекциями, и она — вчерашняя курильщица, незнакомая со спортом — жила, сохраняя здравый ум, прекрасную память.

Я узнал ее старухой. Когда мы познакомились, мне было 26, а ей — 74. Она была сухой, тщательно напудренной. Носатой, в точности, как мой друг и большинство его братьев и сестер. Обувь у нее была некрасивая, но удобная, а прическа безупречна — жесткие светлые волосы аккуратными локонами.

Она подарила мне полотенца. Синие с золотой каймой. Были рождественские праздники, всем полагались подарки, достался подарок и мне. Потом я понял, что она хотела этим сказать: «Не бойся. Здесь все свои».

— У зайчика развито чувство справедливости, — пояснял позднее мой друг, с легкой руки которого все в его семье звали мать «зайчиком».

— Мама, зайчик, — говорил мой друг, когда она умерла.

Мы спешно приехали, стояли в ее спальне, я разглядывал плашки паркета — темные, крупные, а у друга моего тряслась нижняя губа. Он выглядел обиженным ребенком. «Мама, зайчик», — повторял он, а я думал, что вот не ожидал, совсем не ожидал, что так резанет меня эта смерть. Оказалось, что старуха, с которой я и говорил-то всего-ничего, занимала в моей жизни достаточно места, чтобы почувствовать дыру, когда ее не стало. «Мама, зайчик».

Походка у нее была утиная, а зад плосковат. Она это не скрывала и не раз указывала мне, что и друг мой — а ее, следовательно, сын — унаследовал и то, и другое.

Я могу пересчитать по пальцам, сколько раз мы говорили с ней: вначале не могли толком, а когда привыкли друг другу, то все время что-то мешало.

Однажды она рассказала о служанке из Западной Украины, которая учила их, изнеженных немецких девочек, сушить сухари. Им потом пригодилось. А в другой раз вспоминала, как отказалась возвращаться в Берлин после каникул. Был сорок пятый, зима. Она осталась у родителей — и правильно сделала. Ее университетские подруги о конце войны говорить не любили. Страшное было время.

Поделиться с друзьями: