И пусть вращается прекрасный мир
Шрифт:
— Эй, а мне ведь нужен хороший метрдотель. Положим, я мог бы нанять его?
— Вполне возможно, его обвинят по дюжине статей, а то и больше.
— Тем паче. Я мог бы сделать его помощником. Он встал бы за пароварки. Лущил бы чечевицу. Мог бы нырнуть с высоты прямо в кастрюлю с супом.
Гарри глубоко затянулся сигарой и выдул облачко дыма к потолку.
— Я даже не уверен, что буду слушать дело, — сказал Содерберг. — Если не повезет, его придержат до ночной сессии.
— Ну, если его судьбой займешься ты, выдай ему мою визитку. Скажи, я угощу стейком. И подарю бутылку «Шато Кло-де-Сарпе», «Гран-Кру» шестьдесят четвертого.
— После такого он вряд ли сможет ходить по канату.
Лицо Гарри расцвело морщинками — карта возможного будущего: полнота, живость, великодушие.
— Что такого есть в вине, Гарри?
— Ты о чем?
— Как ему удается лечить нас?
— Его делают, чтобы прославить богов и устыдить
Они сдвинули бокалы в косом луче света, бьющего из верхнего ряда окон. Могло показаться, стоит только голову поднять — и высоко в небе увидишь нового канатоходца. В конце концов, это Америка. То самое место, где дозволяется ходить так высоко, как пожелаешь. Но что, если внизу тоже идет человек? Если канатоходец действительно упал бы? Вероятно, он мог погибнуть сам, заодно прихватив с собой добрый десяток зевак. Опасная небрежность и свобода — когда они слились в единый коктейль? Этот вопрос всегда мучил Содерберга. Закон вставал на защиту слабых и устанавливал пределы произволу власть имущих. А если слабые не заслуживают того, чтобы ходить внизу? Что, если их защита вредит всем, включая их самих? Иногда, раздумывая об этом, он чувствовал, что встает на сторону Джошуа. Такой ход мыслей не был ему приятен, он не хотел думать о сыне. Ни за что, только не об утрате, о своей страшной утрате. Боль этой потери разрывала ему сердце. Пронизывала существо. Следовало бы привыкнуть к мысли о том, что сын ушел навсегда. К этому все сводилось. По сути дела, Джошуа был стражем, хранителем истины. Он влился в армейский строй, чтобы представлять свою страну, и Клэр слегла от горя, когда он не вернулся. Да и сам Содерберг слег. Только не показывал вида. Никогда. Не было такой привычки. Он разрешал себе поплакать только в ванне, и то лишь когда бегущая вода заглушала всхлипы. Соломон, премудрый Соломон, само хладнокровие. Бывали вечера, когда он вынимал пробку и позволял воде бежать без конца.
Порядок нарушен. Содерберг сделался сыном собственного сына — он остался жить, Джошуа опередил его.
Давно забытые мелочи обрели особую важность. Мицва [144] маакех.Огради крышу дома своего, дабы никто не упал с нее. Он спрашивал себя, к чему, столько лет назад, было дарить сыну игрушечных солдатиков? Он изводил себя, вспоминая, что сам заставил Джошуа разучить на рояле «Знамя, усыпанное звездами». [145] Раздумывал, не привил ли сыну, когда учил того играть в шахматы, военный склад ума. Проводи атаку по диагонали, сынок. Никогда не позволяй загнать себя в угол. Не иначе, он сам когда-то внушил мальчику подобные мысли. И все же эта война была справедливой, верной, правильной. Соломон принимал ее как есть, она несла благо. Она оберегала краеугольные камни свободного мира. Стояла за те самые идеалы, которые каждый день подвергались нападкам в его суде. Только так Америка могла защитить себя, коротко и ясно. Время убивать и время врачевать. [146] Но порой что-то подталкивало согласиться с Клэр: война — лишь бесконечная фабрика смерти. Кто-то набивал карманы, и их сына, пусть из богатой семьи, просто-напросто послали открыть ворота, впустить денежный поток. Однако Содерберг никак не мог позволить себе подобные мысли. Ему следовало оставаться твердым, крепким, неколебимым. Он редко говорил с кем-либо о Джошуа, даже с Клэр. Если и захочет поговорить, то только с Гарри, который кое-что понимал в причастии и причастности. Впрочем, сейчас говорить об этом не стоило. Он был осторожен, Содерберг, всегда осторожен. Быть может, даже слишком, — подумалось вдруг. Порой ему хотелось сказать это вслух: Я сын своего сына, Гарри, и моего мальчика уже нет.
144
Мицва (ивр.) — предписание, заповедь в иудаизме.
145
Национальный гимн США.
146
Еккл. 3:3.
Он поднял бокал к лицу, вдохнул насыщенный, земной аромат вина. Краткий миг легкости, пусть даже легкомыслия, — вот и все, что требовалось. Минутка спокойствия и тишины. В обстановке тепла, вдали от шума. Скоротать час-другой в компании со старым другом. Или, быть может, даже позвонить в суд и сказаться больным, отправиться домой и провести остаток дня с Клэр, один из тех вечеров, когда можно просто сидеть рядом и читать, один из тех чистых моментов, которые они с женой все чаще разделяли по мере течения их брака. Он был счастлив, плюс-минус.
Ему повезло, плюс-минус. Он не имел всего, чего желал, но хватало и этого. Да. Все, что нужно, это тихий вечер небытия. Тридцать с лишком лет брака не сделали сердце каменным, нет.Еще чуточку молчания. Легкий жест в сторону дома. Положить руку на запястье Гарри и шепнуть ему на ухо всего пару слов: Мой сын.Только это и требовалось сказать, но зачем все усложнять?
Он поднял бокал и чокнулся с Гарри.
— Твое здоровье.
— Чтобы не падать, — сказал Гарри.
— Чтобы, упав, суметь подняться.
Содерберг перестал предвкушать появление канатоходца в суде: слишком много сил оно потребует, к чему так напрягаться. Он бы предпочел провести эти часы за длинной барной стойкой рядом с дорогим ему другом, наблюдая, как гаснет день.
— Открывается слушание о предъявлении обвинения, зал судебных заседаний «1-А». Прошу всех встать.
Голос судебного секретаря напоминал Содербергу о криках чаек. Эдакие всхлипы, окончания слов будто сносило ветром куда-то в сторону. Но слова эти призывали к молчанию, и гул в конце зала постепенно затих.
— Прошу тишины. Слушанием руководит достопочтенный судья Содерберг.
Он немедленно понял, что дело канатоходца досталось именно ему. В рядах, отведенных для зрителей, виднелись репортеры. Об их профессии сообщали характерные черты: отвисшие подбородки, другие следы неумеренности. Рубахи с открытым воротом, мешковатые брюки. Щетина на лицах, всклокоченные волосы. Более очевидной подсказкой служили блокноты с желтыми обложками, торчащие из карманов пиджаков. Все они вытягивали шеи, ожидая, кто же покажется из расположенной за спиной судьи двери. На передних рядах устроились несколько свободных полицейских. Кое-кто из незанятых на слушании приставов. Какие-то бизнесмены, возможно, даже шишки из Портового управления. Еще какие-то люди, может, несколько охранников. Содерберг заметил рыжеволосого, долговязого судебного художника. И это могло означать только одно: за порогом судебного зала ждут телекамеры.
Он чувствовал вино в кончиках пальцев ног. Нет, он вовсе не был пьян, ничего подобного, просто вино проникло в тело, даже в дальние его уголки.
— Порядок в зале суда. Тишина! Слушание открыто.
За спиной скрипнула дверь, и появились ссутулившиеся обвиняемые, зашаркавшие к скамьям вдоль боковой стены. Обычная шпана: пара жуликов, мужчина с рассеченной бровью, две потрепанные шлюхи, а вслед за всеми прочими, с улыбкой от уха до уха, пружинящим шагом двигался молодой белый мужчина в необычной одежде; это мог быть только канатоходец.
Люди на галерке задвигались, зашаркали ногами. Репортеры достали авторучки. Всплеск шума, будто всех их окатили водой.
Гениальный циркач оказался даже меньше ростом, чем Содерберг мог вообразить. Озорник. Черная рубашка и брюки клеш в обтяжку. Странные, тонкие балетные тапочки на ногах. В нем даже можно было различить какую-то изможденность. Русые волосы, двадцать с чем-то лет, тот типаж, который подойдет на роль официанта где-нибудь в театральном квартале. И все же он излучал некую уверенность, в нем ощущалась внутренняя сила, которая пришлась Содербергу по вкусу. Канатоходец был похож на уменьшенную, сжатую копию его собственного сына: манера держаться выдавала блестящие способности, словно внедренные в его тело извне, запрограммированные кем-то вроде Джошуа, так что исполнительское искусство теперь сделалось единственным доступным ему образом жизни.
Сразу было ясно: канатоходцу еще никто и никогда не предъявлял обвинений. По первому разу все бывали ошеломлены. Все они входили сбитые с толку, с распахнутыми глазами, потрясенные происходящим.
Канатоходец замер и оглядел зал суда одним широким взглядом, от стены до стены. Мимолетные испуг и удивление. Словно слишком многие здесь говорили на чужих языках. Он был строен и гибок, нечто кошачье во всем облике. И еще проницателен: оглядев зал, он воззрился на судейскую кафедру на помосте впереди.
На краткий миг Содерберг позволил их взглядам пересечься. Нарушил собственное правило, и что с того? Канатоходец все понял и коротко кивнул. В глазах его пряталось какое-то бесшабашное веселье. Что Содерберг мог с ним поделать? Какой подход испробовать? Все его манипуляции разобьются о факты. В конце концов, речь идет как минимум об опасной ситуации, созданной по неосторожности, и дело вполне может угодить наверх: тяжкое преступление с наказанием в виде лишения свободы на срок до семи лет. Как насчет мелкого хулиганства? В глубине души Содерберг понимал, что в эту сторону и смотреть бессмысленно. Проступок окажется сведен к нарушению общественного порядка, и ему придется обсудить это с окружным прокурором. Надо помозговать, разыграть карту по всем правилам. Вытащить из шляпы что-нибудь необычное. В придачу за каждым его движением следят репортеры. Художник со своими карандашами. Телекамеры — по другую сторону дверей.