И в горе, и в радости
Шрифт:
Мы с Ингрид шли прямо за Патриком, когда в конце Брод-уок он внезапно остановился и дернулся за теннисным мячом, который бросил ему Оливер. Моя сестра не остановилась вовремя, и его вытянутая рука сильно ударила ее в грудь. Она выругалась и сказала Патрику, что он больно стукнул ее по сиське. Он выглядел ошеломленным и извинился. Я сказала ему, чтобы не волновался, ведь сложно не стукнуть Ингрид по сиське. Он извинился и за это и побежал вперед.
На следующий год Патрик приехал опять, на этот раз по договоренности с Уинсом, потому что его отец снова женился – на китайско-американской юристке по имени Синтия – и у него был медовый месяц. Мне
Ингрид сказала: «Никто не считает, что ты крутой, Николас. – И посадила Джессамин между нами. – Похоже на чайный пакетик, завернутый в туалетную бумагу».
Я предложила поискать для него скотч, а затем спросила Джессамин, не хочет ли она посмотреть фокус. Она кивнула и позволила Ингрид вытереть себе слезы рукавом свитера. Тогда у меня стояли брекеты, и я у всех на виду начала двигать языком по внутренней стороне щеки. Секунду спустя я сложила губы в букву «О», и одна из резинок, фиксирующих брекеты, вылетела. Она приземлилась на тыльную сторону руки Патрика. Некоторое время он неуверенно смотрел на нее, затем осторожно снял.
Позже, дома, Ингрид зашла в мою комнату, чтобы разложить все наши подарки на полу, проверить, кому досталось больше, и отсортировать их по кучкам «Нравится» и «Не нравится», хотя мы были уже слишком взрослыми для этого. Она сказала, что видела, как Патрик сунул резинку в карман, когда думал, что никто на него не смотрит. «Потому что он влюблен в тебя».
Я сказала ей, что это мерзко. «Он же ребенок».
«К тому времени, когда вы поженитесь, разница в возрасте уже не будет важна».
Я изобразила, что меня тошнит.
Ингрид сказала: «Патрик любит Марту», – выудила диск «Лучшие треки-93» из моей кучки «Не нравится» и сунула в мой CD-плеер.
Это было последнее Рождество перед тем, как в моем мозгу взорвалась маленькая бомба. Конец, что скрывается в начале. Патрик приезжал каждый год.
Утром перед экзаменом по французскому я проснулась, не чувствуя рук и ладоней. Я лежала на спине, и слезы уже лились из уголков моих глаз, по вискам и затекали в волосы. Я встала, пошла в ванную и в зеркале увидела вокруг рта темно-фиолетовый круг, похожий на синяк. Я не могла перестать дрожать.
На экзамене я не могла дочитать задание до конца: я просидела, глядя на первую страницу, пока не вышло время, и ничего не написала. Вернувшись домой, я поднялась наверх, залезла под стол и сидела неподвижно, как маленькое животное, которое инстинктивно знает, что умирает.
Я просидела там несколько дней, спускаясь лишь за едой и в туалет, а в конце концов – только в туалет. Я не могла спать ночью или бодрствовать днем. По коже ползало что-то невидимое. Я впадала в ужас от шума. Постоянно заходила Ингрид и умоляла перестать странно себя вести. Я просила ее: «Уйди, пожалуйста, уйди». Затем я слышала, как она кричит из коридора: «Мама, Марта снова под столом».
Сперва мать мне сочувствовала, приносила стаканы с водой, пытаясь разными способами уговорить меня спуститься вниз. Потом это начало ее раздражать, и, когда Ингрид звала ее, она говорила: «Марта выйдет, когда захочет». Она больше не заходила в мою комнату,
за исключением одного раза, с пылесосом. Она сделала вид, что не замечает меня, но донесла свою позицию, начав пылесосить пол у моих ног. Это мое единственное воспоминание, касающееся матери и любой формы уборки.По распоряжению отца вечеринки на Голдхок-роуд были приостановлены. Пока мне не станет получше, сказал он матери. Она ответила: «Да кому нужно это веселье», – а затем очень коротко постриглась и начала красить волосы в оттенки, которые не встречаются в природе.
Предположительно, она стала толстеть именно от стресса из-за моей болезни. Ингрид говорит, если это правда, то я также виновата в том, что она начала носить платья-мешки: без талии, из муслина или льна, неизменно пурпурные, одно поверх другого, так что их подолы разной длины свисали вокруг ее лодыжек, как уголки скатерти. С тех пор мать не изменяла этому стилю, за исключением покупки дополнительного слоя на каждый новоприобретенный фунт веса. Теперь, когда она приняла форму шара, создается впечатление, будто на птичью клетку хаотично накидали множество покрывал.
До того как я заболела, мать называла меня Гудок, потому что в детстве я вечно напевала повторяющуюся, немелодичную, мной самой придуманную песню, которую затягивала сразу как просыпалась и продолжала, пока кто-нибудь не просил меня остановиться. Воспоминания об этом у меня в основном от других: как однажды я пела о своей любви к консервированным персикам все шесть часов поездки в Корнуолл, как меня настолько тронула песня о собачке без мамы или о потерянном фломастере, что я доводила себя до слез, таких бурных, что как-то раз меня вырвало в ванну.
Вот единственное мое воспоминание: я сижу в саду на некошеной траве возле сарая матери, пою о занозе в ноге, а ее голос раздается изнутри, и она поет: «Иди сюда, Гудок, я ее вытащу». Когда я заболела, она перестала звать меня Гудком и дала мне прозвище Наш Домашний Критик.
Ингрид говорит, что у нее всегда были стервозные наклонности, а я просто вытаскивала их на свет.
В прошлом году я купила очки, которые мне были не нужны, потому что во время проверки зрения офтальмолог упал с крутящегося табурета. Он выглядел настолько подавленным, что я специально стала неправильно читать буквы. Они лежат в бардачке, до сих пор не распакованные.
С самого начала отец не спал ночами вместе со мной – он сидел на полу, прислонившись к моей кровати. Предлагал почитать мне стихи, а если я не хотела, чтобы он это делал, то очень тихо рассказывал про разные не связанные между собой вещи, не требуя ответа. Он никогда не надевал пижаму: думаю, он не переодевался для сна, чтобы мы могли притворяться, что вечер еще не закончился и мы занимаемся обычными делами.
Но я знала, что он волнуется, и мне было так стыдно за все, что я делаю, и спустя месяц я все еще не знала, как это прекратить, поэтому я позволила ему отвезти меня к врачу. По дороге я лежала на заднем сиденье.
Врач задал моему отцу несколько вопросов, пока я сидела на стуле рядом с ним и смотрела в пол, и в конце концов сказал, что, судя по усталости, бледности, плохому настроению, это, скорее всего, мононуклеоз, а в анализе крови нет никакого смысла. И еще ему нечего мне прописать – мононуклеоз проходит сам по себе, – но, по его словам, некоторым девушкам нравится сама идея о том, чтобы принять какие-то таблетки, в таком случае – таблетки, содержащие железо, в помощь. Он хлопнул себя по бедрам и встал. У двери он кивнул на меня и сказал отцу: «Очевидно, кое-кто целовался с мальчиками».