Иафет в поисках отца
Шрифт:
— Конечно, никогда, — ответил я.
— Может быть, вы не знаете и вашего собственного имени, но я вам скажу, что Биль Огль уже его объявил.
— В самом деле? Как он меня называл?
— Надобно отдать справедливость, что он сознался тогда только, когда прочитал конец дела и узнал, как вас поймали, и как вы хотели ему пособить, и тогда уже он сказал: «О, Фил Маддокс был всегда хорошим товарищем, и жаль, что его подцепили, когда он мне помогал». — Ну, знаете ли вы теперь ваше имя?
— Без сомнения, нет! — ответил я.
— И вы никогда не слыхали про человека, которого зовут Фил Маддокс?
— Никогда; и я очень рад, что Огль это объявил.
— Ну, а я не слыхал, чтобы кто-нибудь не знал своего имени, или имел дух
— О, Боже мой! Дай мне силы перенести это! — говорил я, падая на солому. — Дай мне силы перенести волю Твою!
— Какой странный человек, — сказал тюремщик. — Однако ошибки здесь не может быть.
— Большая ошибка, друг мой, большая, но ее узнают, может быть, слишком поздно. Впрочем, что ждет меня в жизни? Разве только одно утешение — найти отца моего.
— Найти отца? Вот еще новость! Я ничего не могу понять. Но вы хотели купить что-то?
— Да, — ответил я.
Я дал ему денег и список всех нужных мне вещей, которые, кроме перьев, бумаги, чернил и прочего, состояли еще из душистого мыла, зубной и головной щеточек, одеколона, гребенки, бритвы, маленького зеркала и разных вещей для туалета.
— Чудо, что за свет, — сказал тюремщик, получая от меня деньги. — Я многое покупал для разных арестантов, однако таких вещей никогда не случалось; но все равно, вы их получите, хотя я и не знаю, например, что такое о-да-колона; но, надеюсь, что это не яд, потому что его запрещено вносить сюда.
— Нет-нет, — ответил я, невольно улыбаясь при последних словах его, — ты можешь спросить. Это такое вещество, которое покупают дамы от обмороков, дурноты и тому подобного.
— А я думал, что вы пошлете меня купить что-нибудь съестного или находящегося в винном погребе, что было бы гораздо лучше. Впрочем, у каждого своя воля и свой вкус.
Говоря это, он вышел, запер дверь и толкнул ее ногой, чтобы увериться, действительно ли она заперта.
Глава LX
Читателю, может быть, покажется странным, что я, в моем положении, послал за этими предметами, но привычка — вторая натура, и хотя я два дня тому назад, отправляясь из Лондона, решился избегать подобных вещей, но теперь, в моем несчастьи, мне казалось, что они меня утешат. Во время обеда добрый тюремщик мой принес все, о чем я просил его. На другой день он объявил мне, что в судебном заседании нашли обвинения удовлетворительными, чтобы осудить меня, и что заседание опять откроется в следующую субботу. Он также принес мне список всех дел, и так как мое было последнее, то оно, вероятно, должно было рассматриваться не прежде понедельника или вторника. Я просил его прислать ко мне хорошего портного, потому что хотел явиться перед судом опрятно одетым, так как подсудимым позволялось приходить в присутствие в своих платьях. На это мой казенный камердинер согласился и привел портного, которому я столько сделал замечаний насчет новой моей экипировки, что тот даже удивился. В субботу вечером все было готово, и я, одевшись, причесавшись, как должно порядочному человеку, ожидал своего приговора очень хладнокровно, потому что я решился умереть.
Воскресенье прошло не так, как должно было ожидать. Ложась спать и сбросив с себя одежду и украшения, я опять почувствовал свое тягостное положение, и грустные мысли опутали мою несчастную голову. Я употреблял все усилия, чтобы заменить их другими, светлыми мыслями, мне это не удавалось. Чем более я ограничивал свои думы, тем сильнее они разгорались, и я, как слабое дитя, не боролся с мучительной тоской.
В понедельник поутру тюремщик вошел ко мне и спросил, не желаю ли я иметь адвоката. Я ответил, что нет.
— Вас потребуют в двенадцать часов в суд, потому что до вашего дела остается только одно, именно: покража четырех гусей и шести куриц.
— Боже милосердый, — думал я, —
и меня смешивают с такими людьми!Я оделся со всевозможным тщанием и, признаюсь, мог показаться хоть куда. Платье мое было черного цвета и, сшитое впору, сидело на мне как нельзя лучше. Около часу тюремщик повел меня с другими в присутствие и поставил на место, где обыкновенно стоят подсудимые. Сперва в глазах моих потемнело, и я ничего не видал, но постепенно зрение мое опять прояснилось, и я стал различать предметы. Я посмотрел вокруг себя и заметил судью; пред ним стояли адвокат и прокуроры. Потом глаза мои перенеслись на хорошо одетых дам, которые сидели вверху, на галерее. Но тут я не мог более рассматривать, щеки мои, как пламя, горели от стыда. Наконец я поглядел на обвиняемого вместе со мною, и наши глаза встретились. Он был одет в тюремное платье, которое шло к грубой простонародной его физиономии, но впалые глаза его горели каким-то зверским выражением на темном лице, окутанном большими бакенбардами. «Боже мой, — подумал я, — кто может поверить, что он мой товарищ! »
Человек этот — мнимый товарищ моих похождений — посмотрел на меня, усмехнулся, закусил губу и еще раз посмотрел с презрением, но не делал еще никаких замечаний. Судья прочитал дело и сказал, не вставая:
— Биль Огль, признайся лучше, виноват ли ты, или нет?
— Не виноват, — ответил он к моему удивлению.
— А ты, Филипп Маддокс, виноват ли?
Я молчал.
— Подсудимый, — сказал судья кротким голосом, — отвечай, виноват ли, — это только форма.
— Милорд, мое имя не Филипп Маддокс.
— Это имя дано вам вашим товарищем, а настоящего имени мы не могли узнать. Вам достаточно ответить, как подсудимому, виноваты ли вы, или нет.
— Конечно, не виноват, милорд, — ответил я, положив руку на сердце и поклонясь ему.
Разбирательство дела продолжалось, и Армстронг был главным свидетелем моей вины, но он не хотел присягнуть, что я был именно тот, за кого он меня принимал. Жид же говорил, что я ему продал платье и купил у него вещи, найденные в связке, и палку, которую захватил Армстронг. Когда все обвинения были приведены в порядок, тогда от нас потребовали оправдания. Огль говорил очень коротко, что ему сделалось дурно на пути из Хоунсло и, вероятно, кто-нибудь другой обокрал доносчика, и что его взяли по ошибке. Эта дерзкая ложь не произвела, казалось, другого действия, как только смех и презрение.
Потом спросили меня.
— Милорд, — сказал я, — все то же буду я отвечать вам, что и прежде. Я хотел помочь человеку, и меня схватили, думая, что я преступник. Приведенный в такое собрание и обвиненный в преступлении, от которого вся кровь моя приходит в волнение, я не могу и не хочу призвать тех, которые знают меня, мое поведение и обстоятельства, принудившие меня переодеться. Я несчастлив, но не виноват. Спасение мое зависит теперь от сознания того, кто стоит здесь возле меня, и если он скажет, что я виноват, то я подчиняюсь моей судьбе без ропота.
— Сожалею, что у вас только это оправдание, — ответил мой сосед-соучастник и, казалось, стараясь удерживать свой смех.
Я был так удивлен, так взволнован этим ответом, что повесил голову и не ответил ни слова. Тогда судья сказал, что в преступлении Огля нет никакого сомнения, а у меня, к несчастью, очень мало доказательств к оправданию.
— Но надобно заметить, — продолжал судья, — что свидетель Армстронг не может присягнуть в подтверждение своих слов.
Судьи недолго совещались и нашли, что Веньямин Огль и Филипп Маддокс совершенно виновны, и приговорили нас обоих к смертной казни. Они сожалели обо мне, как о молодом человеке, а между тем настаивали в необходимости наказания, не подавая никакой надежды к прощению. Но я уже не слыхал последних слов решения судей, я не чувствовал более, не разбирал ожидавшую меня участь. Когда судья окончил свою речь, то стал уговаривать нас покаяться и советовал просить помилования у Отца Небесного.