Идеаль
Шрифт:
Сантисилья говорил:
– Подумай сам, ты вот возмущаешься, что Кулак подорвал жителей мексиканского городка, которых он никогда в глаза не видел.
– Да понимаю я, – отмахнулся Питер Вагнер. – «Утверждаю для всех людей на все времена», и т. д. и т. п.
– Неверно, – возразил Сантисилья. – Речь идет не о каком-то твоем частном, произвольном утверждении, вроде как если бы Синяя Борода стал утверждать, что не может жить, не убивая жен. Эти мексиканцы были ни в чем не повинны и легко ранимы, как все живое – как твоя вымышленная сестра, когда переходила через улицу наперерез тому болвану, который не смотрел на светофор.
Питер Вагнер сдавил ладонями голову, стараясь не дотронуться до больного места.
– Повтори еще раз, я не совсем понял.
– Разжуй, Лютер, – притворяясь, будто ему все ясно, сказал Танцор.
Джейн опять приподнялась на локте и протянула
– Хочешь?
– Травка? – спросил он.
Он взял у нее трубку, прикрыл чашечку ладонью и затянулся. Потом хотел вернуть, но она кивнула на мистера Нуля, и Танцор передал ему. Мистер Ангел вынул свою трубку, набил и тоже закурил. Затянулся, подал Сантисилье. Но Сантисилья отмахнулся:
– Не могу же я курить и одновременно думать. Или ты хочешь, чтобы я нарушил клятву в тот самый миг, когда она дана?
Танцор, улыбаясь, спросил:
– Эй, Лютер, будем мы все же судить капитана за зверства?
Сантисилья пожал плечами.
– Как же судить, когда мы только что доказали, что никто ни за что не отвечает?
Танцор посмотрел на него с сомнением.
– Может, все-таки сообразим что-нибудь, если как следует подумать?
Мистер Ангел еще раз протянул ему трубку и рассудительно сказал:
– Мое мнение такое, что надо его судить.
Сантисилья опять рассмеялся, на этот раз, как показалось Джейн, совсем горько.
– Судить, не судить, какая разница, – вздохнул он. – Лучше уж пристрелить его, или пусть вон индеец Джо его задушит. Мы вроде обсуждали более важные проблемы: справедливость будущего и как создать богов, чтобы они вправду существовали.
Питер Вагнер по-прежнему сидел свесив голову. Джейн видела: попытайся он встать, и его тут же стошнит.
Мистер Ангел произнес:
– Будущее – это все, что есть.
– Мистер Ангел, – сказал Сантисилья, – вы сильно поддали.
Это правда, думала Джейн. Он еще не очухался от трубки и теперь снова возносился, как воздушный шар на ярмарке. Она чувствовала, что сознание ее распространяется во все стороны, как расправляется скомканный лист бумаги. Наверно, она и сама сильно поддала. Она сделала попытку припомнить, видела ли она когда-нибудь гнома. Гном – это был верный знак, что она на взводе.
Они просидели так еще полчаса, а может, часа два, кто его знает, скользя, будто планер, будто листок по ручью. Сантисилья все пытался философствовать. А она улыбалась, и в конце концов даже он понял, что все эти рассуждения ни к чему. Танцор положил голову ей на колени. Она положила ноги на грудь мистеру Ангелу, а руку – Танцору. Кожа у него была гладкая, без волос, как у мальчика. Питер Вагнер посмотрел на нее, посмотрел и, пьяно поднявшись, ушел за хворостом. Они посмеялись над ним, слишком счастливые – кроме Сантисильи, – чтобы обращать внимание на его ярость, и он, как дьявол, как мизантроп из лесной чащи, засмеялся им в ответ. Лютер тоже встал, трезвый и грациозный, и пошел ему помочь. Питер Вагнер и Сантисилья возвратились с охапками дров – должно быть, много, много часов спустя, – с треском сбросили свои ноши, подложили хворосту в костер, поворошили, и пламя вспыхнуло снова. А они отошли в сторонку и растянулись на холодных камнях, строгие, как судьи. Сантисилья и теперь пытался увлечь Питера Вагнера философствованием. Боже милостивый, упаси нас от фанатиков! – думала Джейн. «Это вопрос жизни и смерти», – твердил Сантисилья. Питер Вагнер тер больную голову и смотрел на них. Желание тянуло Джейн, как боль, – особенно к Питеру и Лютеру. Она знала, что действовать придется ей самой, но в дурмане с трудом соображала. Она расстегнула верхнюю пуговичку на блузке и сонно улыбнулась Питеру и Лютеру, чтобы они знали, что она принадлежит им, если они ее хотят. И сказала тихонько, чтобы он один только услышал: «Питер, подойди, будь со мной». Он сначала не пошевелился. Потом, пьяно решившись, вскочил, подошел и, обняв ее за плечи, поцеловал в лоб и в щеку. Она, улыбаясь, в истоме подняла голову и поцеловала его в губы. «Лютер!» – тихо позвала она.
Спустя часы Питер Вагнер вдруг сел и прислушался. Слышен был гул мотора: самолет ли, катер – не определишь.
– Лютер! – шепотом позвал он.
Сантисилья сел и затряс головой, чтобы прояснились мысли. Джейн тоже приподнялась и стала шарить руками вокруг себя, нащупывая сброшенную одежду. У выхода шахты, которая вела к подземному озеру, где были спрятаны «Воинственный» и «Необузданный», мелькали огни, раздавался какой-то шум. Сантисилья метался нагишом в поисках оружия. Наконец ему попался автомат. «За мной!» – распорядился он. Питер Вагнер бросился следом, как бегун
в мешке, на ходу пытаясь попасть ногами в штаны. На плоском уступе у выхода шахты они увидели дрожащего, жалкого старика в инвалидном кресле на колесах. И больше никого. Тот, кто его сюда доставил вместе с креслом, исчез бесследно.– Я – Джон Ф. Алкахест, – жалобно прохныкал старик, принюхиваясь, как мышь. Глаза его за толстыми линзами очков выражали панику.
Сантисилья нацелил автомат ему в грудь, но тем и ограничился.
– На самом деле ничего этого нет, – проговорил он. – Все трава действует.
– Наверно, – не стал спорить Питер Вагнер. Но у него была другая гипотеза: просто он еще падает с моста в Сан-Франциско, и все его приключения не более чем мгновенная галлюцинация, еще одна дешевая иллюзия свободы. А старик – это Смерть. Он улыбнулся и поднял руку к губам – этот жест он перенял в раннем детстве от Бедной Сиротки Энни. Но что-то было не так. От пальцев разило сексом и марихуаной.
V
Старик и старуха избирают меч
Никогда еще, я полагаю, не было у человека столь широкого выбора трудностей и столь ограниченных средств к их преодолению.
Генерал Джордж Вашингтон. Декабрь, 1776 г.1
Джеймс Пейдж, со стиснутыми зубами, задыхаясь от ярости, вылетел на своем пикапе – мимо стоявших у него во дворе машин, чуть не передавив собственных кур, – и покатил по шоссе под гору. С правой стороны у него стекло было приспущено, оно вообще до конца не поднималось, и ледяной ветер резал ему бок. Завтра не то еще будет, холод идет собачий. Джеймс чуял в воздухе перемену в погоде: резкий завтрашний ветер, вероятно, и дождь, который посбивает с деревьев последнюю листву, и побуреют луга, и коровы станут понуро жаться к воротам хлева. Время ставить скотину, как говорил дядя Айра. Может быть, завтра или через неделю, а может статься, что и через месяц – вермонтские погоды капризны, не предугадаешь, – выглянет он утром в окно, а поля побелели, и колоду с водой на дворе затянет тонкая корочка льда. Конец былому приволью.
Освещенные окна его дома уже больше не отражались в переднем зеркале. Здесь, где он сейчас едет, лет двадцать пять – тридцать назад была ферма Джерома – крепкий домина, крепкие службы; ничего теперь нет, все сгорело дотла. Над воротами у них красовалась черно-белая вывеска: «Стойла для лошадей – один доллар в день за место, сено и овес».
Старший сын Джеймса, Ричард, было время, у них работал. Теперь все заросло бурьяном, мощные стебли блестели, как серые кости, в лучах фар. Бывало, старый Джером – как его по имени, Джеймс что-то сейчас не припомнит – торговал яблоками. Стоит себе двухколесная тележка на обочине, кто хотел купить меру или мешок, должен был погудеть из своей машины. Воровства тогда не было.
А вот дом Крофордов. Джеймс вспомнил, как Крофорды возили бревна: безносый фордовский грузовик на толстых скатах с цепями, а сзади прицеп на полозьях; за один завоз – тысяча футов теса. Вспомнил лесопилки, шлепанье приводных ремней, вой больших паровых пил, и запах свежей древесины, и горы опилок – он играл возле них с дружками, пока отец и дядя разгружали бревна. Зимой опилки смерзались. Ему вспомнились лохматые лошадки, все в инее – зимы, что ли, тогда были студенее? – вспомнились железнодорожные платформы и целые составы неошкуренных бревен.
Он поравнялся с усадьбой Рейнольдсов; в доме, понятно, давно спят, у двери, как два уснувших стража, два обмякших всехсвятских чучела с незажженными тыквенными головами. Рейнольдсы у себя во время оно разводили овец, порода называлась «дорсетская рогатая». Котились не весной, а в сентябре, и такие лохматые были ягнята, просто диво. Когда-то Вермонт славился овцеводством. Все демократы разорили. По теплой погоде Джеймс ездил с отцом и дядей – оба долгобородые, остроглазые, молчаливые – помогать на стрижке овец, и он ясно помнит, как удивился, когда лет семи от роду впервые увидел, что шерсть сходит с овцы целым покровом, будто мягкая белая шуба. Один раз несколько этих «дорсетских рогатых» угодило под колеса поезда на линии Беннингтон–Ратленд. Он помнит, как смотрел на железнодорожное полотно из кабины грузовика, отец не пустил его выйти. Дядя вылез и обернулся вокруг себя на пятке, чтобы отвести зло. А соседи ходили среди убитых и околевающих овец – везде лужи крови, клочья шерсти и громкое блеяние – и нагибались или стояли позировали перед фотоаппаратом. Люди тогда любили сниматься: у разбитой машины, на разливе реки, над застреленным медведем… Когда у Дженнингсов случился пожар, это еще в двадцатых годах, соседи, как узнали, что у кого-то есть аппарат, все сбежались и стали группой на крыльце, хотя сзади из высоких окон и дверей уже вырывалось пламя.