Идеаль
Шрифт:
– Как вы там, в порядке? – спросил Льюис.
– Хорошо. У наш вше в порядке. А как у ваш?
– Джинни поправится. Доктор говорит, у нее трещина черепной кости, но все будет в порядке.
– Это добрая вешть. – У него тряслись руки.
– Хотите навестить ее, я за вами заеду, – предложил Льюис. Не слишком настойчиво, но его можно было понять.
– Да-а, – протянул Джеймс. – Жначит, к ней пушкают пошетителей? – Он сознавал, что, как это ни странно, медлит с ответом. Не потому, что не хочет видеть дочь. С самой той минуты, как он вошел в дом со скотного двора и наткнулся на яблоки и кровь в верхнем коридоре, ему хотелось собственными глазами убедиться, что она жива, что она поправится, хотелось подержать ее за руку, как бывало, когда она в детстве болела, посидеть с ней, пока она не очнется, присутствовать при том, как она откроет глаза. Он время от времени
Льюис сказал:
– Угу, доктор говорит, посетители ей не повредят. Только узнать она вас не узнает. Не совсем еще очухалась от удара.
– Не очухалашь?
– Что?
– Говорю, Джинни не очухалашь?
– А-а, ну да. – Льюис как будто бы задумался. Наконец сказал: – Я могу за вами заехать и привезти вас сюда, если хотите. Эд Томас, знаете, тоже тут, в больнице.
Джеймс еще ниже понурил голову и сложил руки на груди.
– А как Эд?
– Лучше. Рут уехала домой.
– Надо благодарить бога.
– Кого-то надо благодарить, что верно, то верно. – Это было сказано без иронии. Просто Льюис не верил в бога.
Помолчали. Потом Льюис сказал:
– Ну так как, отец, вы надумали? Ехать мне за вами?
– Да нет, пожалуй что, – ответил он и виновато нахмурился. – Джинни меня не ужнает, а Эду небошь видеть меня неохота, я так понимаю…
– Чего-чего?
Джеймс повторил.
– Ну, это вы, я думаю, напрасно, – проговорил Льюис. – Эд – человек не злопамятный. У него уже, между прочим, сняли кислородную палатку.
– Да? – Джеймс помолчал.
– Он теперь отдыхает.
Старик все не решался спросить напрямую, не говорил ли вчера чего-нибудь Эд про его поведение. Чем больше он думал о вчерашнем, тем стыднее ему становилось. И хотелось узнать, как это все выглядело со стороны. Даже услышать, что его теперь за все это терпеть не могут, и то легче. Встречались в его жизни люди, которые его терпеть не могли.
– Штало быть, Эду лучше?
– Поправляется. Набирается сил теперь.
Джеймс кивнул телефонному аппарату. Убедившись, что Льюис больше ничего про Эда не прибавит, он спросил:
– А Дикки с тобой?
– Он у соседки.
– Это хорошо. – Джеймс опять кивнул. И наконец выговорил: – Ты лучше жавтра жа мной жаежжай. Вот и ладно. Может, и Шалли к тому времени иж швоей комнаты выйдет. – Он засмеялся.
– Ну, я за это руку на отсечение не дам, – сказал Льюис.
Распрощавшись с Льюисом и повесив трубку, Джеймс остался сидеть. Он глядел в окно, и мысли его праздно плыли. День выдался серый с самого утра. За окном все безжизненно, одни только куры расхаживают. Наступила пора, которую он всегда как-то упускал из виду, не готовился к ней, и она заставала его врасплох, – на стыке между буйной многокрасочностью осени и тишью вермонтской зимы, мягкими, глубокими ноябрьскими и декабрьскими снегами, длинными синими тенями января… Только вчера буря ободрала с деревьев листья, а они уже пожухли, обмерли на земле, желтые побурели, багровые потускнели, подернулись рыжизной. Может, конечно, это они из-за серого освещения кажутся уже загнившими, но, даже если сегодня гниль их еще не тронула, все равно тронет завтра или послезавтра, и это глухое межсезонье, когда только и есть жизни что на небе, будет тянуться и тянуться: стылые дни все короче, неприютнее, и нечему порадоваться глазу, разве где-нибудь орех высунется на орешнике – белка не доглядела – или лиса мелькнет в кустах, и вот уже самая трудная из его обязанностей по дому – это вставать утром с постели; а вечером ложиться – все равно что безоговорочно капитулировать. Так будет тянуться, может быть, несколько недель – серая луна, серое небо, серые даже вороны в верхушках берез, и, когда он почувствует, что больше уже не может, что не переживет этого безвременья, вдруг в одно прекрасное утро мир явится ему преображенным, по колено в снегу, и тогда, пусть даже в небе и серо, земля будет прекрасна.
Он посидел, ощупывая кончиком языка голые десны, подсасывая слюну, потом наклонился вперед, уперся ладонями
в колени и встал. Вышел на кухню: вспомнил про яичницу, которую жарил. Снова включил электрическую плиту и, пока она нагревается, решил подняться в уборную. Поднялся, но оказалось, что труда не стоило; однако по какой-то причине кишечник ему сейчас особенных страданий не причинял – боль то возникала, то уходила, хотя почти всегда таилась где-то в глубине, то вонзаясь горячими лезвиями, то тихо, глухо тлея, но все же тлея. Вымыл руки, вытерся полотенцем и пошел вниз. С верхней ступеньки крикнул Салли:– Это Льюис жвонил. У Джинни вше в порядке, не шовшем еще очухалашь от удара.
– Слава богу! – откликнулась Салли. – А Эду Томасу не лучше?
– И Эду тоже лучше, – ответил Джеймс и спустился еще на ступеньку.
– Ну и прекрасно.
Он шагнул еще. Она позвала:
– Джеймс!
Он остановился.
– Как же быть с пикапом? Не можешь же ты зиму прожить без машины.
– Как-нибудь уштроюшь. Можно будет на крайний шлучай лошадьми обойтишь.
– Не сидеть же нам всю зиму сиднем здесь на горе. И как будет с твоими зубами? Где ты возьмешь денег на новые зубы?
– Ну и к лучшему, – буркнул он. – Жато беж жубов кушаться не шмогу.
– Ничего, – ядовито сказала Салли и, передразнивая брата, добавила: – Жато в желчи вшех потопишь!
Он сердито протопал вниз по лестнице, снизу до Салли донесся запах пригоревших яиц, и по тому, как он кряхтел на каждой ступени, она знала, что он передвигается, сгорбившись, точно горилла. У нее и самой дела обстояли не ахти как. Судно она с чердака принесла, и не только потому, что машины разъехались и можно снова выливать его в окно, но и потому, что теперь ей приходилось пользоваться им чуть не каждые пятнадцать минут – она больше уже не ставила его на пол, а так и держала в кровати, – и раз от разу понос у нее все усиливался. И так у нее при этом все болело и жгло, что прямо слезы из глаз. Если что и может сломить ее дух, то, наверно, вот эта боль при испражнении. Не знай она, что и он мучается от боли, что его всего скрючило от запора, она бы, пожалуй, давно уже сдалась на милость победителя. И косметические салфетки у нее на исходе, Ну, да это ладно. Она разорвет на лоскуты простыню.
И надо быть в форме. Она полчаса ходила по комнате – от окна до двери и обратно, – двадцать раз наклонилась, потом, заложив ладони за голову, подвигала локтями, хлопала в ладоши над головой, пока руки не устали, и, наконец, забравшись в кровать, съела яблоко и опять раскрыла свою книжку. Этой минуты она ждала с нетерпением. Она уже дошла почти до конца, теперь должно быть самое интересное. А что же оказалось? Длиннющая, скучная глава, полная какой-то странной иронии и такая назидательная, уж такая назидательная! К счастью, многих страниц не хватало. Время от времени Салли поднимала глаза к потолку, негодуя и досадуя, и чувствовала себя обманутой, обсчитанной. Один раз даже вскрикнула, со стуком захлопнула книжку, чуть было не вырвала еще пук страниц. Но под конец все-таки взялась дочитывать, чтобы узнать, на что еще способны эти сочинители.
14 СУД НАД КАПИТАНОМ КУЛАКОМСнова зарокотала земля и вздрогнули скалы.
– Это ничего, – сказал мистер Нуль. – Мне кажется.
Танцор стоял на каменной плите у входа в грот, по правую руку от него поместили связанного капитана Кулака с кляпом во рту, а все остальные расположились напротив и слева – темная масса народу, взирающего и внимающего, хотя мексиканцы и не знали ни слова по-английски. В голой каменной чаше Утеса Погибших Душ метались красные отсветы факелов. Сантисилья, индеец и члены экипажа «Необузданного» сидели впереди и не смотрели ни на Танцора, ни на капитана.
– Братья и сестры, – начал Танцор, – мы собрались здесь сегодня с целью изничтожить вот этого вот капитана Кулака. Но только сперва мы будем его судить, беспристрастно и нелицеприятно, дабы установить факт его вины. Лично я вам сразу скажу, как я есть обвинитель, что знаю его как распоследнего и сучьего подонка, убийцу невинных младенцев и насильника над чистыми девушками. – Он резко обернулся и ткнул пальцем туда, где сидел Кулак. – Это подлый, беспринципный и бесчеловечный предатель и, прямо можно сказать, ложный кумир молодежи. Недочеловек он, хуже дерьма, от него разит, как от паленой щетины. Сколько он народу поубивал, сколько растлил, падла, – одно слово, недостоин он общаться даже с последними подонками, вот мы и собрались здесь судить его, подлеца, по всей справедливости. – Он замолчал, вздернув подбородок и держа в руке свои темные очки, и бешеные черные глаза его метали молнии. Внезапно он указал на Сантисилыо: – Свидетель номер один!