Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Идеаль

Бегбедер Фредерик

Шрифт:

Осеннее небо было все так же ясно; внизу под дорогой открылась долина, а за ней – горный кряж, топорщившийся колкими древесными вершинами; в долине – их деревушка, будто игрушечная, рождественская, и, кажется, сейчас пойдет искусственный снежок, зажгутся праздничные огоньки. Джеймс подумал про «Укромный уголок» Мертона, вспомнил пьяного писателя, как он обернулся и смотрел на него, смотрел во все глаза, словно хотел взять и использовать, вставить в какую-нибудь книгу. Ну и что, пусть себе, неуверенно подумал Джеймс. Мистер Рокуэлл вон вставлял людей в свои картины, настоящих, живых людей, Джеймс Пейдж многих из них знал: кузину Шэрон О'Нийл, и жену Ли Марша, и миссис Крофут, а раз или два даже саму Бабушку Мозес. И ничего в этом худого. Правда, у мистера Рокуэлла вообще ничего худого в мыслях никогда не было. Потому он и добился, чего хотел. Он хотел писать все так, как могло бы быть, он это однажды объяснял школьникам, – так, как иногда и вправду бывает, только люди не видят,

спят. Его всегда считали счастливым человеком, он и был по-своему счастлив: жил в окружении своих близких, получал деньги за то, что все равно делал бы так и так; да только в Арлингтоне говорили, что он не всегда такой уж счастливый, а бывает мрачнее самой черной тучи, будто горем убитый, и Джеймс сам имел случай в этом убедиться.

Наверно, все вермонтцы – пессимисты, но художник не просто ожидал самого худшего, он еще неотступно о нем думал. «Эта страна больна, – рассуждал он однажды на веранде у Беламов, а Джеймс Пейдж в это время, держа стакан чая со льдом, стоял на лужайке перед верандой (Джеймс привез Беламам дрова, и миссис Белам угостила его чаем). – Христианский мир болен. Я и сам порой чувствую, что стал немного шелудив». Все засмеялись, и мистер Рокуэлл тоже. Но, садясь в грузовик, Джеймс оглянулся, еще раз посмотрел на высокого, худощавого художника и понял по его лицу, что это была не шутка – по крайней мере насчет страны и христианского мира; что, как ни легко, ни спокойно ему живется в этой глухой, солнечной вермонтской деревне, где еще продолжается девятнадцатый век, его грызет беспокойство, и он курит день и ночь, в точности как Джинни, и по временам хмурится, тоже как Джинни иной раз, когда думает, что на нее не смотрят. Он работал как одержимый, рассказывали те, кто близко его знал, работал сидя или стоя, ноги широко расставлены, прямая трубка закушена длинными желтыми зубами, в голубых глазках – неистовый блеск. Работал так, будто его картины способны остановить распад, – а ведь тогда еще мало кто из людей видел беду.

– Расскажи мне про того проповедника, – попросил Дикки.

Джеймс оглянулся на мальчика, с трудом оторвав взгляд от лица дочери.

– Про какого проповедника?

Дикки сидел паинькой, сложив ладошки на коленях, чтобы дед видел, как хорошо он себя ведет.

– Ну, сам знаешь. Проповедник Дьюи и герой.

– А-а, – кивнул Джеймс. – Про это? – Он откинулся на сиденье, как бы освобождая место для рассказа. – В воскресенье назавтра после битвы за форт Тайкондерога, когда Итен Аллен побил британца маневром с тыла, а для этого ему понадобилось вскарабкаться чуть не на отвесную скалу, да еще пушки с собой поднять, дело невозможное, всякий скажет, а этот прохвост, этот кремень-человек, Итен Аллен, был еще и выпивши, – так вот, назавтра Джедидия Дьюи у себя с кафедры произносил длинную молитву и в ней благодарил за победу у Тайкондероги одного только Всевышнего. Итену Аллену это было очень уж обидно, он вскочил на ноги, во весь свой высоченный рост – шесть футов шесть дюймов в нем было, – и кричит проповеднику: «Преподобный Дьюи! Преподобный Дьюи!» И в третий раз: «Преподобный Дьюи!» Джедидия глазами захлопал, опомнился, очнулся от экстаза, спрашивает: «Да, сэр?» А Итен Аллен ему: «Будьте добры доложить Всевышнему, что я тоже там был».

Дикки, как всегда, рассмеялся – Джеймс допускал, что по доброте сердечной.

– И как же считается, это все правда? – спросил Льюис.

– Про Итена Аллена что ни рассказывают, все правда, – ответил Джеймс. – На то он и герой.

6

Причин, побудивших старуху выйти наконец из комнаты, было несколько, из них та, что войну она – формально по крайней мере – выиграла, была последней. Она ее, в общем-то, даже и не заметила, свою победу. Джеймс поднялся в ванную и, проходя на обратном пути мимо ее двери – Льюис малярничал, и дверь была отперта, он объяснил, что иначе не может ободрать всю краску, так что пусть она, пожалуйста, дверь откроет, – Джеймс подошел и сказал:

– Эд Томас говорит, что телевизор – замечательное изобретение. Выборы смотреть. Я об этом как-то не думал… А он плох, Эд. Сам он так считает, что не выкарабкается.

– Что? – встревоженно переспросила Салли, шире раскрывая дверь и заглядывая брату в глаза.

– По правде сказать, вид у него неважный.

Она повернула голову и вопросительно посмотрела на Льюиса:

– Ему что, хуже стало? – И схватилась за сердце.

Льюис не отрывал глаз от малярной кисти. Он красил косяк двери в ослепительно белый цвет; а ее мнения даже не спросил. Но, раздосадованная, она все-таки вернулась мыслью к Эду и бедняжке Рут. Льюис ответил:

– Очень бледный он. И слаб, как мышь.

Салли даже не заметила, как переступила порог и очутилась в коридоре.

– Бедняжка Рут, – проговорила она. И в тысячный раз с удивительной ясностью вспомнила, как рыдала тогда, в тот ужасный канун Дня всех святых, двадцать лет назад, наполовину со страха, наполовину от горькой потери. Она вошла, а он в кресле, еще теплый, и пластинку на проигрывателе заело – оттого-то Салли и вошла к нему. И, сама не зная как, она вдруг заговорила об этом, заговорила с Джеймсом

и одновременно с Рут, которую видела в своем воображении, – Помню, как мне было, когда умер Горас. Я чуть сама не умерла от слез. По крайней мере у Рут обойдется без тайны, ей хоть не страшно будет.

– Что за тайна? – не понял Джеймс.

– Да помнишь, дверь оказалась открытой. Может, это и никакого отношения не имело к его смерти, может, он просто угостил кого-нибудь из детишек – дело было в канун Всех святых – и не успел дверь затворить, как его скрутило. Но у меня тогда долго из головы не шло, и теперь иной раз думается…

Джеймс слушал щурясь, охваченный тревогой.

– Что, если он видел что-то… или кого-то… если его нарочно испугали и от этого у него и случился припадок. Видели же, не могли не видеть, что ему стало плохо, но все равно убежали, и он один едва добрел до кресла и… Наверно, кто-то из детишек. Только как мог ребенок… – Она не договорила. – Ты что, Джеймс?

Старик весь дрожал, пальцы теребили подбородок, на правой щеке часто дергался мускул, будто какой-то механизм вышел из-под контроля. Запульсировала жила на шее, будто сердце убыстрило темп, и что-то такое мелькнуло в его лице, словно бы вспыхнул на миг темный свет.

Льюис подошел и встал у Салли за спиной.

Джеймс отвел глаза вправо и стал медленно, забывшись, поворачиваться вокруг себя на правой пятке. Он сказал;

– Ты мне не говорила, что дверь была открыта.

– Я полиции сказала.

По спине у нее пробежал холодок, и все вокруг вдруг обозначилось резче, отчетливее, словно это сон, а не на самом деле, – сон, который сначала был солнечный и приятный, а потом переменился.

– Но мне-то ты не говорила! – крикнул он.

– Джеймс, – от страха голос ее прозвучал сдавленно, тихо, – объясни мне, что ты думаешь.

Словно издалека, завершая круг, он ответил:

– Объясню, не беспокойся. Дай подумать.

Она покосилась на Льюиса. Без единого слова и жеста он сумел убедить ее, что лучше не настаивать, не надо торопить старика.

Джеймс, описав полный круг, снова повернул направо, словно собрался кружиться дальше, но на этот раз только подошел к лестнице, немного помедлил и стал спускаться в кухню.

– Пойду оденусь, – сказала Салли.

Льюис кивнул.

Джеймс, спускаясь в кухню, почти ничего не видел. Он смахивал слезы кончиками пальцев; что это: слезы страха, или горя, или стыда, или еще чего-то, – он и сам не знал. Может быть, всего сразу, а может быть, в простых, узких словах не передать огнем прожегшее его чувство. Он словно вдруг упал обратно на землю, нашел волшебную дверь. Он ясно увидел лицо Арии – а ведь столько лет не мог его вспомнить, – увидел ее молодой женщиной, смеющейся чуть-чуть испуганно, когда он раскачивает ее на качелях; и опять смеющейся, но несколько лет спустя, за столом в блекмеровском доме, должно быть, в День благодарения, когда старик Дьюи, пра-правнук Джедидии, рассказал, как однажды перевернулись их сани и все женщины Дьюи вывалились кверх тормашками на мостовую – и весь Беннингтон узнал, что под длинными черными суконными юбками их нижние юбки переливаются всеми цветами радуги. Увидел он ее и такой, какой она была во время своей последней болезни, – как она протягивает руку, дотрагивается до его щеки и произносит: «Ах, Джеймс, Джеймс», прощая его и прощая себя – а ведь он даже в ее смертный час не мог простить ни ей, ни себе. И еще другие картины, одна за другой, вставали перед ним, к нему словно вдруг возвратилась прожитая жизнь, и, все еще плача, вслепую, протянув перед собой руку, он заторопился из кухни в гостиную, где лежали альбомы: ему надо было посмотреть, убедиться, правда ли, что ожили старые изображения.

В гостиной на кушетке неподвижно сидела Джинни. Рядом пристроился Дикки, держа ее за руку.

– Здравствуй, детка, – сказал Джеймс и опять смахнул слезы, чтобы видеть дочь.

Она улыбнулась, и на этот раз он увидел, что на минуту по крайней мере она его узнала. Благодарение богу. Благодарение богу!

– Она может говорить, – сказал Дикки. – Она со мной разговаривала.

– Слава богу, – сказал Джеймс.

И так как он ничего не мог сделать для Джинни такого, чего уже не сделал маленький Дикки, и притом, наверно, гораздо лучше, чем мог бы он, Джеймс, он прошел мимо, к книжному шкафу слева от камина, и, нагнувшись, достал альбомы. Открыл самый старый – взлетела пыль, она словно входила в состав желтой, хрупкой бумаги, – открыл с жадностью, и с первой же фотографии жена, живая, шагнула к нему в душу, словно это дух ее вернулся на землю – напомнить Джеймсу, как жизнь была когда-то хороша, ну конечно, была, она и теперь прекрасна, понял же это яснее ясного бедный Эд Томас, которому предстоит теперь с ней расстаться. На карточке Ария стояла на широких и коротких индейских лыжах и улыбалась, а рядом с ней пес – и даже песье имя он вспомнил: Энгус. А вот она на тракторе, а вот смотрит с их старого крыльца, кокетливо прислонясь к столбику. Джеймс вспомнил, когда это было. Он все теперь помнил. Например, как она сидит в круге света от лампы и шьет. А он вошел в дом, подоив коров, принес молока, и она подняла на него глаза и сказала сразу, словно иначе бы не смогла из себя выдавить:

Поделиться с друзьями: