Идет, скачет по горам
Шрифт:
— С твоим счетом мы наверняка поладим. Что же касается исполнителей, у меня есть кое-какие идеи.
Уайт вторично вынужден почесать себе нос.
— О!
— Ты видел мои «Ночные забавы»?
— Я видел все твои фильмы.
— Значит, ты представляешь, кто такой Жан Клуар?
— Ты его имеешь в виду?
— Он здесь, если хочешь, могу тебя с ним познакомить. Судя по тому, что ты рассказал, мальчик тебе пока видится эдаким эталоном здоровой красоты. Но не это главное, поверь. Они оба должны прежде всего создавать вокруг себя крайне притягательную атмосферу секса, это основное условие, особенно парень, его роль и трудней, и рискованней. Такую роль мог бы сыграть Перкинс, но он староват, Делон? вот он, по-моему, чересчур красив. Закон контрастов, мой дорогой! я почти всегда к нему
— Дорогой Ноден, — в нос говорит Уайт, — я начинаю подозревать, что не только мой соблазнитель испытывает подобные чувства.
Ноден рассмеялся.
— Мне очень жаль, но вынужден тебя разочаровать. Клуар меня интересует исключительно как актер.
В служащей конторой тесной комнатушке, расположенной в глубине второго зала, под ведущей наверх лестницей, Джулио Барба в этот момент поднимает телефонную трубку.
— Галерея Барба, — говорит он, повернувшись лицом к стене и прижимая правую ладонь к уху, — это ты, мама? ужасно плохо слышно, здесь страшный шум, да, теперь лучше, ты звонишь из больницы? да… бедная мама…да…понимаю…одно утешение, что хоть не страдал… не знаю, мама, вообще-то до девяти, но, вероятно, затянется, ты будешь дома?., да, конечно, я постараюсь как можно раньше…хорошо, мама, я ему сообщу… да…до свидания, мама.
Он кладет трубку, потом достает из кармана брюк платок, вытирает слегка вспотевшие руки, поправляет галстук, приглаживает волосы и, когда оборачивается, видит, что на пороге, прислонившись к дверному косяку, стоит Андре Гажо. С минуту оба молча глядят друг на друга.
— Капут? — наконец спрашивает Иоанн Креститель от благовещения.
На что Джулио:
— Принес чек?
А Гажо:
— Сын мой, боюсь, непомерная алчность тебя погубит. Ты в самом деле намерен оттолкнуть руку друга? Подумай хорошенько, ведь может случиться, что я уже никогда больше не обращусь к тебе: сын мой!
— Всего-то?
— Моя бедная, несчастная жертва, скажу я. Бедная моя жертва, я тебе сострадаю, я плачу, и сердце у меня щемит, но ничего не поделаешь, я вынужден тебя прикончить, мне даже не понадобится заключать сделку с дьяволом, я сам могу оборотиться чертом и с помощью своих дружков-чертей безо всякой для себя корысти сотру тебя в порошок, вот что я скажу.
Джулио непроизвольно полез в карман за платком.
— Ничего ты мне не можешь сделать.
— Пусть ничего, — соглашается Гажо, — все равно эта кость не по зубам такой нежной собачонке, как ты.
— Двести тысяч, последняя цена. Даешь?
— Нет. Я завязываю, мсье Барба, с этой грязной аферой. Пора позаботиться о душе. Кто знает, может, я еще уйду в монастырь. Так или иначе, не беспокойся: богомерзкую фотографию дедули я перед тем верну твоей мамочке.
— Ты этого не сделаешь, — бледнеет Джулио, — ты не можешь этого сделать, ты меня сам уговорил. Это было бы подло.
— Почему? Меня мама простит и даже благословит, возможно. Спи мирным сном под ангельское пенье!
— Подожди.
Гажо остановился на пороге и кинул на Джулио укоризненный взгляд.
— Если б ты читал Шекспира вместо того, чтобы заниматься онанизмом, ты бы знал, что уже мертв и в тексте твоей роли стоит точка. Жди, когда барабаны возвестят о прибытии Фортинбраса. Сейчас тебя унесут.
Тогда Джулио, все еще очень бледный и с капельками пота на висках, вытаскивает из кармана свой изящный бумажничек из крокодиловой кожи, достает доисторическую фотографию и молча протягивает ее Гажо.
— Мсье Барба приносит свои извинения? — спрашивает Гажо.
— Бери, — невнятно
бормочет Джулио.— Я спрашиваю: мсье Барба приносит свои извинения?
— Бери, — повторяет Джулио.
— Вы слишком большой художник, Ортис, — говорит Джеймс Ротгольц, слегка посапывая из-за своей эмфиземы, — и работы ваши достаточно высоко котируются на мировом рынке, чтобы мне вздумалось с вами торговаться. Надеюсь, мы быстро договоримся.
— Поспешишь, людей насмешишь, — вставляет божественный.
И, хотя бросает он это небрежно, даже шутливо и ничего сакрального и жреческого, под стать общей атмосфере, в нем не осталось, Ротгольцу какую-то долю секунды кажется, будто громадные океанские волны взметнули его высоко вверх в утлом челноке. Однако за спиной у него слишком большой деловой опыт, чтобы не суметь вовремя избежать опасности. Поэтому, мгновенно отбросив прежние прикидки и вооружась новыми решениями, он совершает плавную посадку, немного только громче сопя.
— Картины, которые вы сегодня нам показали, насколько я понимаю, составляют единое, можно сказать, интегральное целое, и я б ни за что не посмел соваться к вам со своими предложениями, если бы хотел купить два или даже несколько полотен. Думаю, мои намерения удовлетворят вас как художника, а также позволят нам найти общий язык и в материальной плоскости. Я желаю приобрести всю представленную здесь экспозицию, все двадцать две картины. Если б за каждый холст, — ему все же приходится покопаться в своих легких, чтобы зачерпнуть необходимую порцию кислорода, — я заплатил вам по сто тысяч долларов, да! сто тысяч, общий итог нашей сделки, даже по мировым стандартам, полагаю, весьма необычной, составил бы сумму в два миллиона двести тысяч долларов.
Старикан молчал. Он стоял с Ротгольцем и Франсуазой в первом зале, недалеко от входа, на расстоянии всего лишь вытянутой руки от одного из двадцати двух вознесений, а именно: третьего по счету, возле которого имело место известное вмешательство Святого Духа. Теперь это хрупкоцветное вознесение, уже извлеченное из потаенных глубин благой вести, но еще не обретшее бессмертного жития и потому словно бы ненадолго задержавшееся на стадии чистилищно-земного существования, было частично заслонено широкой спиной американца, однако виднеющегося из-за этой спины изгиба шеи и краешка плеча хватило, чтобы Ортис, внимая рассуждениям Ротгольца, пребывал одновременно и в той отдаленной сентябрьской ночи, когда впервые получил в полное и безраздельное обладание Франсуазу, ту самую Франсуазу, чьи хрупкоцветные формы прошлой ночью сотворял с помощью чародейских заклятий, а теперь сжимал нагую в объятиях, вновь обретая мужскую силу, сжимал в хищных объятьях, во тьме, и жадно ласкал, чтобы познать все до малости тело, которое завтра для бессмертного жития собирался перенести на холст, в свой срок должны все реки излиться в океан…
Он мой, думает Ротгольц, на таких, как он, есть один способ: ошеломить и нокаутировать. Поэтому он переходит в решительную атаку и говорит, еще больше раздаваясь в плечах:
— Но я люблю круглые цифры и предлагаю вам три миллиона долларов, что в пересчете на франки составляет…
— Пятнадцать миллионов новых франков или полтора миллиарда старых, — выпаливает Ортис, возвращаясь из сентябрьской ночки. — Да, сумма достаточно высока — с ее вершины земные блага покажутся детскими игрушками. Боюсь, вы порядком устали, карабкаясь на такую высоту.
— Я уже спускаюсь, мистер Ортис, — отвечает на это Ротгольц, сопя, — теперь вы на ней пребываете. Впрочем, чего тут долго канителиться? Какая сумма вас устроит? У вас же в каждом пальце миллионы.
— Это верно, — соглашается Ортис.
И, как бы желая утвердить эту метафору в сознании, принимается с любопытством разглядывать свои короткие, но божественные пальцы с широкими сплющенными ногтями, а поскольку лепешечка на указательном пальце правой руки кажется ему особенно интересной, проделывает этим пальцем ряд движений, и Ротгольц, вынужденно оказавшийся в роли наблюдателя, к сожалению, пассивного, проклинает себя, что так некстати вылез с этими миллионами в пальцах: ему уже ясно, что нокаут не удался. И, как оно всегда бывает, когда хочется поскорее исправить ошибку, совершает следующую.