Идиллия
Шрифт:
Я согласился, и Гермоген, уже не оспариваемый, развивал свои мысли насчет достаточности наличных просветителей.
– Вы изволите говорить: «Несостоятельны они», – напротив, об одном ежечасно помышляю я, об одном забочусь, не слишком ли состоятельны… Очень и очень нужен зоркий глаз, чтобы не допустить развращения. Тут вечно нужно помнить правило: si vis pacem para bellum… [8] Вот косо я гляжу на тамлыцкого батюшку: ряска у него на манер пальмерстона, поясок шелковый, воротнички наружу, и мне это сомнительно. Я слежу, конечно… Я предотвращу заразу… Я уж говорил владыке, но боже упаси… И тем более – нет соревнования. Вот недавно был случай в Лесках – учитель, сынок генеральский… Уж прямое дело!.. – Нет-с, погодим, посмотрим… Отлично посмотрим. Доставляет урядник – книжку отобрал, Милля!.. Чего еще? кажется, предостаточно?.. Нет-с, погодим. Отлично. Чем же кончается?.. А тем, что наставник коммуну начинает проповедовать, общинную обработку земель, общинное
8
Если хочешь мира, готовься к войне (лат.).
9
Что и требовалось доказать (лат.).
И лик Гермогена осклабился козлиной улыбкой.
Наутро я приказал Михайле запрячь в санки «Орлика» с «Копчиком» и отправился в Красный Яр к отцу Вассиану. Был пасмурный, но тихий денек, не холодный, но и без оттепели.
Еще не доезжая до Красного Яра послышался нам беспорядочный масленичный гул, особенно поражавший после мертвой тишины, как и всегда обнимавшей снежное поле. При въезде в село этот гул оказался просто оглушительным. Вдоль широкой улицы, разделявшей село на две почти равные половины, ярким, разноцветным потоком тянулись сани с разряженными девками и бабами, двигались толпы ребятишек и парней, летели тройки и пары… Песни, крики, нестройные разговоры, хрипливая ругань, лязг кнутов, звон бубенчиков, отчаяннейший визг гармоник – переполняли воздух каким-то сплошным завывающим стоном. Яркая безвкусица одежд, диковинное разнообразие упряжек и саней, бестолковейшее сочетание неизъяснимой нищеты и сытого довольства – все это резало глаза и до одури кружило голову. Там бабы в шелках и парчовых душегрейках тесною кучею громоздились на дровнишках, которые через силу тянула худая, как скелет, лошаденка, с боками, изнизанными кнутом. Здесь степенной рысцою трусил до невозможности раскормленный жеребец в сбруе, испещренной медными бляхами, с хозяином в дубленом полушубке и в окладистой бороде и с жирной хозяйкой. Рядом бежали городские санки с волоокими купчихами из соседних хуторов; за купчихами опять, напрягая все жилы, летела кляча, понукаемая оглушительным хохотом и дикими возгласами доброго десятка здоровеннейших мужиков, переполнивших санишки… За мужиками стремились ребятишки, как пчелы улепившие глубокие розвальни. Зипунишки с отцовского плеча и рваные шапчонки не мешали им ломаться, подобно пьяным, и орать во все горло невозможные песни… И опять сани за санями, козырьки за городскими, дровни за розвальнями, мужики за бабами, купчихи за ребятишками, парни за девками… Бабы бестолково топтались в санях, визгливо оглушая улицу глупейшими плясовыми песнями и отчаянно размахивая руками. Девки чинно восседали по бортам саней и, уткнувши физиономии в рукава шубеек, пересмеивались, шелушили семечки и в свою очередь орали песни. Мужики либо шумно и бестолково галдели и пускали в ход пресквернейшие уподобления, либо тоже заводили песни охриплыми голосами… Все это, не исключая ни чинных девок, ни даже важных купчих в лисьих салопах, было либо совершенно пьяно, или близилось к тому. Казалось, самый воздух насыщен был хмелем, и в нем с какою-то бесшабашною пьяною удалью звенели колокольчики, гремели бубенчики и развевались вплетенные в гривы алые ленты и яркие платки в руках плясуний.
Посреди села, около кабака, на котором гордо развевался совсем еще новенький
красный флаг, волновалась бесчисленными платками и смушковыми шапками, кичками и треухами огромная толпа. Шум над этой толпой висел неописуемый. Ехать мимо нее приходилось шагом и даже время от времени останавливаться. Я поневоле слушал, и смотрел, и любовался на «идиллию».В одном конце толпы девки пронзительными голосами отхватывали песню про то зазорное обстоятельство, как:
Купи-ил кузнец…Купи-ил кузнец…Купил Дуне сарафан, сарафан!Купил Дуне сарафан, сарафан!А за что купил – следовали неудобнейшие, нахальнейшие пункты.
В другом конце с каким-то нечеловеческим ожесточением ругались, разнообразя ругань до гнуснейшей виртуозности и подкрепляя ее отвратительными соображениями о нравственных свойствах восходящего колена. На сугубую мерзость этой ругани, казалось, конкурировали, ибо всякое преуспеяние награждалось одобрительным хохотом предстоящих.
Там два кулачные бойца, в разодранных рубахах, с рукавами, засученными до локтей, усердно сворачивали друг другу скулы и, обливаясь кровью, лезли друг на друга как исступленные. И вокруг них радостно гоготали и подзадоривали зрители.
Здесь посреди седых бород и старческих кудрей рокотало что-то и вовсе неизъяснимое… По крайней мере я ничего не понял в этом рокоте, и уж Михайло, настоятельно прислушавшись к нему, с широкой улыбкой объяснил мне, что судят вора. Из сплошной галды вырывались следующие восклицания:
– Ах ты, такой-сякой!
– Не-эт, это ты врешь… вррешь…
– Сват он мне, ай нет?.. Нет, ты скажи, скажи-и… (Этот голос был особенно пронзителен и дребезжал подобно пиле, брошенной в воздух опытным покупателем на ярмарке.)
– Одно слово – ведро… Ведро, и шабаш!
– Облопаешься!
– А-ах, дьяволa вы… – И-их, да кабы взодрать, и взодрал бы… Ведрро, и шабаш! – Нет, хомут на яво по-настоящему… – Первое дело хомут!.. – Притянуть бы вожжами к телеге, да в кнутья бы!.. Ого-го-го… Не воруй!
– Ведь сват он мне – рассудите вы, старые дьяволa!
– Становь, становь ведро-то!.. Робя! розгачей ему… – Хомут, хомут на шею да по селу… – Боже упаси, чтоб прошшать…
– Да ведь жрать-то ему нечего, черти!.. Лопать-то ему… Рассудите, чего ему лопать-то! а? – усердствовал пронзительный сватов голос.
– Нет, по скулам ихнего брата!.. – Ай за волосья… – Чего-то розгачей, одно слово! – Горячих штоб… – Вед-ррро!..
Но внезапно шум этот прервался громким возгласом:
– Старички поштенные! Нил Ерофеич едет…
И вся кучка среброголовых старичков, с длинными палочками в руках и с патриархальными бородами, спешно направились к середине улицы. Там остановились козырьки, запряженные жирным жеребцом, и из них, важно покряхтывая, вылез к старичкам толстый сивый мужик. И только вылез он, снова поднялся шум неописуемый. Впрочем, в шуме этом теперь уже превозмогали не грозные и не укоряющие ноты, а мягкие и подобострастные.
– Э, Нил Ерофеич! Благодетель!.. – слышались голоса. – Старичков-то, старичков-то не забывай… – Рады мы масленице-то матушке, голубчик ты наш!.. Кости-то наши старые разгулялись… – Водочки бы им… душенька-то пить запросила, Ерофеич!.. – Угости, поштенный человек!.. – Мы кабыть стоим по заслуге-то по нашей… – Мы для тебя вот как – всей душой! – Ты вот старшина теперь – доходишь срок, опять постановим… – Старички не выдадут… – Старичок – ты ему угоди, а он выручит! – Это как есть… – Ты не гляди, что на тебя недочет взвели… – Нам это все единственно как наплевать… – А ты думал как, – известно, наплевать! – Семьсот рублев деньги для волости невелики… – Как еще невелики-то… – А мы завсегда рады уважить хорошему человеку… – С миру по нитке – голому рубаха!
И в сопутствии солидно шествовавшего впереди Нила Ерофеича все потянулись в открытые двери кабака, широкою пастью зиявшие за народом. А спустя несколько минут выскочил оттуда раскрасневшийся, подвыпивший старичишка с огромной лысиной и закричал на весь народ:
– Эй, православные! ведите сюда свата Аношкиного, – мы его, вора, в хомуте малость поводим… для потехи!
И народ с радостным хохотом подхватил призыв к «потехе» и мгновенно выделил из себя человек шесть, спешно направившихся за Аношкиным сватом. Готовился самосуд.
Мы тронулись далее и, проехав кабак, увидали следующую сцену. Маленький, тщедушный мужичонко, без сапог и шапки, отбивался от высокой носастой бабы, озлобленно тянувшей его за руку. Мужичонко едва держался на ногах и, конечно, не осилил бы с бабой, если бы его, в свою очередь, не тянули к кабаку два здоровенных и тоже сильно подвыпивших мужика. У бабы, от неимоверных усилий стащить мужичонку, съехала с головы кичка, и растрепанные волосы спустились на злое, испитое лицо. В ее глазах стояли слезы, осипший голос дрожал и прерывался.
– Окаян-ный!.. – причитала она, – без просыпу третий день… Пропойца!.. Жена без хлеба-а… Идол!.. Оглашенный!.. Совести-то в вас нету-у… Душегубы!..
– Пущай!.. Пущай, говорю… – сладко усмехаясь, бормотал мужичонко, вырываясь из ее рук. – Я сказал, и пущай… Я сказзз…
– Кум! что ж ефто за порядки! – укорительно вопил один из тянувших мужичонку сзади и усердно подхватывал его под мышки.
– Ломани ее хорошенько, дьявола, по сусалам… Чего она! – кричал другой, пыхтя от напряжения.