Идиллия
Шрифт:
– Глахфер… Глахфер… не трошь… Слышь?.. Ослобони, говорю… томно закрыв глаза, тянул мужичонко.
Но Глафира не пускала. Она точно замерла в одной отчаянно-мучительной позе: пальцы ее впились в руку мужа, на синеватом лице загорелся багровый румянец, длинный неуклюжий стан, покрытый одною только рубашкой, судорожно вздрагивал от непосильного напряжения.
– Иди-и, погибели на тебя нету!.. иди, родимец! – истерически кричала она; и эту группу, с хохотом и прибаутками, обступили подзадоривающие зрители.
Лицо тщедушного мужичка вдруг преобразилось. С него не сошла добродушная, расплывчатая и несколько ленивая улыбка, но глаза как-то мгновенно раскрылись, и в них замелькал какой-то
– Ты чаво? Ты чаво?.. – зачастил он, быстро подвигаясь к лицу Глафиры. – Ай дать? Ай дать?
– Стрекани, стрекани ее по морде-то!.. Стрекани подюжей!.. Чего она… Ишь, прилипла, подлец!.. – серьезно убеждали мужичонку окружающие, но он снова раскис и снова бессвязно лепетал умильным голоском:
– Ей-богу, по одной… Однова дыхнуть!.. косушку куда ни шло… Глахфер!.. Не замай… Ей-богу же, по косушке!
А мужики снова вырывали его из оцепеневших рук бабы и тянули к кабаку, тяжело сопя от усилий.
Разрешилась эта сцена совершенно неожиданным пассажем. Из кабака вдруг нежданно-негаданно выскочил коренастый растрепанный мужичишка и, быстро подбежав к Глафире, ни слова не говоря, ударил ее по уху. Та пронзительно вскрикнула, оторвалась от мужа и как сноп повалилась в снег, окропив его тонкою струйкой крови. Мой Михайло даже крякнул от удовольствия.
– Ловко!.. Вот так звезданул! – произнес он.
Немного спустя Глафира поднялась и, на ходу повязывая кичку и размазывая по лицу кровь, направилась к порядку, оглашая улицу жестокой бранью и проклятиями. Зрители покатывались со смеху. Мужики торжественно, хотя и с заметной торопливостью, вели к кабаку Глафирина мужа, который мягким и дребезжащим голоском, по-видимому, на что-то жаловался. Мужичок, ударивший Глафиру, услужливо поддерживал его под руку и радостно выкрикивал:
– Первое дело – в морду! Они из эстого страсть как жидки… бабы эти!
– Чего способней! – хором подхватили остальные товарищи Глафирина мужа. – Не иначе как в морду… Прямое дело!.. Чтоб значит сразу ее… остолбить!.. Особливо изнавесть [10] ежели…
Не доходя до дверей кабака, все четверо вдруг затянули песню. К ним тотчас еще присоединилось человек пять, и в кабак повалила уже целая толпа. Песня нескладными звуками неслась из дверей кабака:
Э-их мы по Питеру…Мы по Питеру, братцы, гуляли,По трактирам, братцы, кабакам…Э-их много денег…10
Нечаянно. (Прим. автора.).
– Тоже и у них есть ухватка, – вдумчиво заметил Михайло.
– У кого?
– А у баб. Она тебя, то ись, ежели проникнет теперича… Одно слово дух вон!.. Тоже хитрый народ…
А мужичок, ударивший Глафиру, выскочил из кабака и, высоко вознося над головою дрянные сапожишки, закричал на всю улицу:
– Эй, народ православный!.. Кому есть охота Митрошкины сапоги вздеть!.. Четверть водки да два ратника [11] просит Митрошка!.. Митрошка весну почуял – без сапог желает оставаться!
11
Дешевый сорт селедок.
Мы двинулись далее.
– Это уж ты как хошь, дядя Митяй, а осьмуху выволакивай! – слышалось в кучке, обступившей седенького
и дряхлого старикашку.– Знамо, осьмуху…
– Чего уж – по совести!
– Как есть что по совести…
– Тоже на мир плевать не приходится!..
– Пора и совесть знать…
– Заедаться-то кабыть не к делу…
– Уж девятый год, почитай, пастухом-то ходишь!
– Пора бы миру-то и отблагодарить…
– Взять-то кабыть негде мне, кормильцы… Негде взять-то ее, осьмуху-то… – с тоскливым смирением шамкал старикашка, робко поводя по толпе своими выцветшими, слезящимися глазами.
И опять:
– Нет уж, дядя Митяй, подноси… Раскошеливайся… чего уж! – Почитай, девять годов ведь… – Хлеба-то мирского ты тоже немало пожрал… Совесть-то, ведь она зазрит. – Как есть зазрит! – От ей тоже не убежишь, от совести-то… – Не-эт, врешь!.. – Не таковская!.. – Выволакивай, выволакивай осьмуху!.. – Тоже, брат, мир-то объедать не приходится!..
С другого конца села к кабаку валит еще толпа девок. Под звонкие удары заслонок перед этой толпой ломались две бабенки, неистово потрясая платками и как-то неестественно выворачивая груди. Девки орали во всю мочь:
Охо-хошеньки, хохошки,Надоели нам картошки…Нам картошечки приелись,Ребятенки пригляделись…Охо-хо хо, охохошки,Отходились мои ножкиПо красн-ярской по дорожке…Вы скажите МиколашкеЗаписалась я в монашки…Хоть в монашках жить я буду,Миколашку не забуду…Вы подайте стакан чаюЯ по миленьком скучаю…Вы подайте стакан ромуЯ поеду ко иному…Вы подайте папироскуЯ воспомню про Федоску…Охо-хо-хо…Мы уже почти миновали шумную, разноголосую улицу и повертывали на сравнительно пустынную площадь, в глубине которой виднелся опрятный поповский домик, как вдруг из ближайшего переулка раздался могучий окрик: «Стой!», и лихая тройка вороных, как вкопанная, остановилась около наших саней. Михайло тоже сдержал лошадей. Тройка была впряжена в широкие, обитые яркоцветным ковром сани. Сбруя на лошадях звенела бесчисленными бубенчиками и весело сверкала крупными и мелкими бляхами. Два серебряных колокольчика под вызолоченной дугою мелодично позвякивали каждый раз, когда горячий коренник-иноходец с огромными огненными глазами сердито вскидывал свою горбоносую голову. Поджарые пристяжные, красиво искривив шеи свои, жадно глотали снег, нетерпеливо взрывая его копытами. Глаза их налились кровью, из горячих ноздрей клубился пар, с удилов большими желтоватыми клоками падала пена.
В санях, откинувшись к задку, небрежно полулежали три дамы. Я знал из них лишь одну – сдобную супругу отца Вассиана. Смазливая рожица другой, с наивно приподнятой губкой и восхищенными глазками, и смуглое лицо третьей, с каким-то горячим, жадным и пронзительным взглядом, – не были мне знакомы.
Посреди них помещался волостной писарь с огромнейшей гармонией в руках и вертлявый фельдшер с золотым pince-nez на нервном, вечно дергавшемся носике. Кроме того, в глубине саней виднелась еще фигура, хотя и в великолепной скунсовой шубе, но уже совершенно пьяная. Видом фигура походила на купчика, – но я совершенно не знал этого купчика. Зато хорошо знал и помнил того, который правил лошадьми и так молодецки крикнул «стой!»