Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Одно обстоятельство теперь казалось ему важным: он ничему не удивлялся. И при этом отвлеченно думал, что, наверное, надо бы удивиться, поскольку любой нормальный человек, которого посетили подобные галлюцинации, удивился и обеспокоился бы. Но он все равно не удивлялся и не обеспокоивался, ему было просто тошно. Может быть, стоило разбудить Ирину и все ей рассказать… Что рассказать? Все о бреде. Но как разбудить, ей завтра на работу… И что все-таки рассказать?.. Все как-то нелепо… При этом он видел, что все-таки способен рассуждать логично. Он думал, что если разум подозревает самого себя в том, что он сместился в некие запредельные области, то это означает, что он все-таки сохраняет рассудок, потому что разум, не сохранивший рассудка, не способен понять того, что он ненормален… Нормальный же разум… Надо было что-то с этим делать… Невозможно было прикурить — так сильно дрожали руки. Уже полтора года, с того самого весеннего

дня, он не курил вовсе. Теперь же хотел закурить без всякого сожаления. Крепко закусил сигаретку и, наконец, крутанул колесико зажигалки. Вспыхнул желтый язычок, тут же распространивший на стороны маленький ток тепла. Двумя руками придвинул к себе этот крупно вздрагивающий огонек, кое-как попадая им в кончик сигаретки, и жадно затянулся, втягивая щеки, чувствуя, как кисловатый и колкий дымок устремился в грудь. Сумел удержаться от кашля. И тогда старые ощущения разом ожили в нем, он будто после долгого голодания отведал что-то сытное. Выпустил дым упругой струйкой. Зажмурился, затянулся еще раз полными легкими. А еще через несколько секунд закружилась голова, повело так, что пришлось вцепиться в столешницу, потому что показалось, что сейчас упадет с табурета, но это уже было свое — земное, вполне понятное.

* * *

Прошла почти неделя. Сошников отсчитывал каждый день и с ужасом видел, что с неизбежностью приближается четверг. В среду он поднялся разбитым, и он не знал, спал ли в эту ночь. На работу добрался только к одиннадцати. Но толком ничего не мог делать. Рекламщики дали ему диктофон с записью маленького интервью, надо было написать небольшую оплаченную заметку. Он часа полтора расшифровывал двадцатиминутную запись, потом еще часа полтора писал семьдесят строк. К нему несколько раз подходили, спрашивали работу. Наконец он сдал эти строчки. Но еще через полчаса рекламодатель вернул их по электронке. Пришлось переписывать. В иное время у Сошникова ушло бы на эту работу не больше часа, а тут провозился чуть ли не весь рабочий день. Да еще позвонила мать, сказала, что отец пьет: уже второй день пьет, а значит, сорвался в запой. Сошникова при этом сообщении затрясло от злости — решил тут же ехать к родителям, закатить отцу скандал. Но прошло какое-то время — пока собрался, пока дошел до остановки, дождался маршрутки, злость схлынула, от необычного напряжения он будто впал в ступор, углубился в себя — ехал в маршрутке, кто-то пытался передать через него деньги водителю, а он тупо смотрел на тянущуюся к нему руку и не реагировал, пока его уже сердито не окликнули, наверное, третий раз: «Молодой человек, вы что! Передайте же деньги!» Только тогда спохватился.

Дверь открыл отец. Сразу было видно, что он отоспался днем, на ногах держался. В расстегнутой рубахе, завязанной на обвислом животе узлом. Едва открыв, с обычной своей пьяной театральностью громогласно заявил:

— А я знал, что это ты пришел! — Хотя сослепу толком не рассмотрел сына. Сразу на глазах его навернулись слезы, он вцепился мосластой трясущейся рукой в руку сына, другой обхватил за плечи, приткнулся к шее Игоря своим мокрым лицом. Наконец оторвался.

— А я пью, сынок, пью.

У сына же вместо подготавливаемой злости — обида:

— Что же ты, держался почти два месяца…

Отец с возрастом усох, отощал, — темные, в пигменте и седой щетине скулы, впалые подслеповатые глаза, ямы на висках, костистый почти лысый череп. Если бы не его пристрастие к веселящим напиткам, жить бы ему до ста лет тем крепким стариканом, который вот так только сох бы постепенно, мумифицировался, до последнего сохраняя бодрость духа и подвижность тела. Но запои разрушали его, так что навязчиво было видно, как он слабеет с каждым разом и одышка стискивает его. Пить он начинал с дешевой магазинной водки, но быстро слабел, так что не мог дойти до магазина, и тогда поднимался на третий этаж к полуподпольной толстомясой шинкарке Тане, торговавшей суррогатным пойлом из технического спирта, а попросту стеклоочистителя, который в народе называли «максимкой». От этого разрушающего напитка силы отца таяли еще стремительнее, доходило до того, что отец звонил по телефону и Таня сама приносила ему очередную порцию.

Он прошел на кухню и как-то виновато, затырканно втеснился в уголок к загаженному столу, к своему обычному пьяному месту. Пепел и окурки горками лежали уже не только в тарелке с размазанными по краям остатками красного подсохшего соуса, но и на клеенке. И тут же — рюмка, надкусанный кусок подсохшего черного хлеба и половинка так же надкусанной луковицы. Этакая пьяная аскетическая бравада, при том, что в холодильнике, наверняка, было совсем не пусто. Бутылка стояла, как всегда, на полу, за ножкой стола.

— Ну поругай папаньку, поругай… Ух ты мой, хороший…

— Что толку тебя ругать… «Максимку»

пьешь?

— Ее. — Но предупредительно помахал указательным пальцем. — Не смей выливать…

— Не буду я ничего выливать. Какой толк.

— Ух ты мой хороший… — Поник головой. И вдруг откровение, от которого Игорю стало даже не по себе: — А что еще остается, сынок… В окно посмотрю, вижу бездомного пса, и точно знаю, что он меня переживет.

— А где мама?

— Мама? А я не знаю. Пошла куда-то… В магазин пошла.

— Вот видишь. Мать от тебя бегает. С ее-то ногами. А ты!..

— А что я… Я ее пальцем не трогаю!

— При чем здесь пальцем. А то я не знаю, как ты можешь извести человека.

Отец аж вспыхнул весь, затряс руками:

— Это я-то ее извожу?!. Это она меня… мне всю душу изгрызла… Что ты понимаешь!

Он все понимал. Что тут было понимать, если он стоял у развалин, конечно, не своей, но ведь и не чужой жизни. Вторгаться же в эти развалины и пытаться выстроить из разрушенных кирпичей что-то кажущееся сносным было бы не только глупо, но и даже негуманно. Недаром вся его борьба с отцовскими запоями толком ничем не заканчивалась.

Впрочем, в последние годы отцовского пьяного напора уже недоставало для буйств, которыми он был одержим в прошлом, но физическое бессилие раскаляло в нем особую ярость: напившись, он мог до трех ночи сидеть на кухне, красный, как-то даже весь кровяной — с пульсирующими на тощей шее жилами, с воспаленными глазами. И так, навалившись на стол, он безостановочно матерился гулким своим надрывным голосом: «Поубиваю, мрази!.. Падлы!.. Гондоны!.. Убью, на х…» — адресуя свои угрозы не только и даже не столько жене, но кому угодно: американцам, о которых что-то увидел в новостях, правительству, городским властям, соседям, автомобилисту, который проезжая под окнами, громко включил музыку…

Мать боялась его страшно. Может быть, и напрасно — он и сам боялся мать, во всяком случае не трогал ее, хотя и поносил почем зря. Она огрызалась ничуть не хуже — впрочем, пока позволяли обстоятельства. Как только пьянство его переваливало некий опасный рубеж, который она хорошо чувствовала, она притихала, запиралась в маленькой комнате, выходя только в те часы, когда он засыпал.

Сошников-младший то и дело наезживал к старикам в такие дни, ругался, увещевал, мог даже из ковша в сердцах окатить старика холодной водой. А то поднимался на третий этаж, к мерзкой толстобрюхой шинкарке Тане. Ругался с ней, грозился посадить, звонил в милицию, просил пресечь торговлю, писал заявления, но над ним только посмеивались. Тогда он на все ближайшие выходные оставался у родителей. Стерег отца, закрывал дверь, отбирал ключи и выдавал отцу по две-три рюмки водки, чтобы тот благополучно вышел из запоя. И кажется, справлялся с ситуацией. Отец, трясущийся, винящийся, говорил не столько для них, сколько для самого себя:

— Все… Все… Завязываю… Больше не буду…

Сошников-младший, успокоившись, уезжал домой — через весь город на троллейбусе или маршрутке. Входил домой с чувством выполненного долга, переодевался, жалился о пропавших выходных Ирине и тестю. И тут раздавался телефонный звонок. Мать обреченным голосом сообщала:

— Опять напился.

И так тянулось до тех пор, пока в самом отце что-то не переламывалось, после чего он преображался, будто сбрасывал свою скверную шкуру и надевал свою же вторую — благостную. Тогда его можно было застать чинно сидящим на своем месте, отмытым, выбритым, бледным, в чистой одежде. Мать ворковала рядом, готовила пельмешки. И отец еще философствовал при этом: «Знаешь, сегодня утром взял томик Набокова… Что-то так потянуло… Что-то в нем родственное… Молодец пацан, так забирает… Знаешь, это что-то похожее на самосдирание кожи…»

У Сошникова-младшего глаза округлялись при виде такой идиллии. О чем можно было говорить с ними после этаких перевертышей. И, главное, имел ли он право говорить!

Но вот что было интересно: уже давно Сошников-младший обнаружил в этой грубости жизни, в этой пропасти жутковатой маргинальности некие тончайшие мотивы. Где-то здесь была скрыта мистическая подоплека его с отцом отношений. Ради того, чтобы сыну почувствовать это, отцу нужно было стать именно таким — слабым, опустившимся алкоголиком, утратившим все свои опоры в жизни. И вот как интересно это могло проявляться с годами: именно как младшего, моложе себя возрастом, перед которым твоя личная ответственность возрастает многократно, Игорь стал воспринимать отца. Исподволь произошло что-то похожее на диаметральную смену ролей в театре их времени. Оба это понимали и принимали. Хотя за последние годы ни разу не проговорили ничего подобного вслух. Отец и теперь все еще говорил ему: сынулька мой… Но ведь бывало, что мимоходом называл сына: «Пап…» — и не замечал этого! А может, только делал вид, что не замечал. И Сошников-младший тоже делал вид, что не замечал, не поправлял, как-то естественно принимая подобные оговорки.

Поделиться с друзьями: