Иерусалим обреченный (Салимов удел; Судьба Иерусалима)
Шрифт:
Я оставил вам маленький знак своего расположения: некто весьма дорогой и близкий одному из вас находится сейчас в том месте, в котором я коротал свои дни, пока не решил, что пора сменить место жительства. Она очень мила, мистер Мерс, очень аппетитна, если я могу себе позволить небольшое bon mot. Я в ней уже не нуждаюсь, поэтому оставил ее вам - как у вас говорится?
– заморить червячка. Удовлетворить ваши аппетиты, если хотите. Посмотрим, как вам понравится такого рода аперитив перед главным блюдом, к которому вы стремитесь. Итак?..
Мастер Петри, вы меня лишили самого верного и изобретательного слуги, какой у меня когда-либо был. Вы принудили меня - косвенно - принять участие в его уничтожении: из-за вас мои аппетиты
А вы, отец Кэллахен, - вас убедили явиться? Думаю, что да. Я наблюдал за вами с некоторого расстояния все время своего пребывания в Джерусалемз Лоте... Так хороший шахматист изучает игры своего противника, верно? Католическая церковь, однако, не старейший из моих противников. Я уже был стар в эпоху ее молодости, когда христиане прятались в катакомбах Рима и рисовали у себя на груди рыб, чтобы отличаться от окружающих. Я уже был силен, когда этот жеманный сброд хлебоедов и винопивцев, обожающий самоунижение, был слаб. Мои ритуалы состарились до рождения ваших. И все же я не страдаю излишней самоуверенностью. Я знаю обычаи добра не хуже собственных. Это меня не утомляет.
И я вас наверняка одолею. Как?
– спросите вы. Разве Кэллахен не носит символа Света? Разве Кэллахен не дееспособен днем так же, как и ночью? Разве нет чар и зелий - как христианских, так и языческих - о которых мой столь добрый друг Мэттью Берк информировал меня и моих соратников? Да, да, и еще раз да. Но я жил дольше вас. Я полтеник. Я не змий, но отец змиев.
Все же, скажете вы, этого мало. И этого действительно мало. В конце концов, "отец" Кэллахен, вы одолеете сами себя. Ваша вера в Свет слаба и нетверда. Ваша болтовня о любви - не более чем предрассудки. Лишь когда вы говорите о бутылке - вы на твердой почве.
Мои добрые, добрые друзья - мистер Мерс, мистер Коди, мастер Петри, отец Кэллахен - чувствуйте себя как дома. Винный подвал великолепен - его специально предоставил мне последний владелец дома, человек, чьим обществом я, к сожалению, никогда не имел возможности насладиться лично. Прошу вас не стесняться - если сохраните вкус к вину по окончании ваших трудов. Мы еще встретимся, и я принесу тогда свои поздравления каждому из вас персонально.
До тех пор - адью. БАРЛОУ."
Дрожа, Бен уронил письмо на стол и взглянул на остальных. Марк стоял, сжав кулаки, рот его одеревенел в гримасе человека, случайно откусившего гнилье; мальчишеское лицо Джимми осунулось и побледнело; глаза отца Дональда Кэллахена блестели, углы рта опустились.
И каждый из троих в конце концов поднял глаза на Бена.
– Пошли, - сказал Бен.
Когда Нолли Гарднер подъехал к зданию муниципалитета и, затягивая на ходу ремень, выскочил из полицейской машины, Перкинс Джиллеспи стоял на переднем крыльце и смотрел в мощный цейсовский бинокль.
– Что стряслось, Перк?
– спросил Нолли, поднимаясь по ступенькам.
Перкинс без слов протянул ему бинокль и показал желтым от табака пальцем на Марстен Хауз.
Нолли взглянул туда. Он увидел старый "паккард", а впереди него новенький "бьюик". Бинокль все же достаточно увеличивал, чтобы позволить прочитать номер. Нолли опустил бинокль:
– Это ведь машина доктора Коди, да?
– По-моему, да, - Перкинс пристроил "Пэлл-Мэлл" между губ и чиркнул кухонной спичкой о соседнюю стену.
– Я никогда там ни одной машины не видел, кроме этого "паккарда".
– Да, я тоже, - задумчиво отозвался Перкинс.
– Думаешь, надо смотаться туда взглянуть?
– Нолли явно не хватало его обычного энтузиазма (пять лет он представлял закон, и свое положение все еще принимал
– Нет, - ответил Перкинс, - я думаю, мы оставим все это в покое.
Он вытащил из кармана часы и щелкнул крышкой. Часы показывали только 3:41. Перкинс проверил их по башенным часам и вернул на место.
– Что там выяснилось насчет Флойда Тиббитса и малыша Макдугласа? поинтересовался Нолли.
– Понятия не имею.
– Ох, - Нолли даже растерялся на минуту. Перкинс славился своей ленью, но теперь он превзошел самого себя. Нолли еще взглянул в бинокль: никаких перемен.
– Сегодня в городе тихо, - с деланным равнодушием бросил он.
– Да...
– Перкинс смотрел выцветшими голубыми глазами сквозь Джойнтер-авеню и парк.
И улица, и парк были пустынны. Они оставались пустынными почти весь день. Парку поразительно не хватало матерей с детишками на прогулке и прохожих, слоняющихся у Военного Мемориала.
– Странные дела творятся, - продолжал разведку Нолли.
– Да, - вот и все, что он получил в ответ.
Теряя всякую надежду, Нолли обратился к теме, на которую Перкинс никогда не отказывался разговаривать, - к погоде.
– Тучи собираются, - сообщил он.
– Ночью дождь будет.
Перкинс исследовал небо. Над головой висели несколько облачков, а на юго-западе громоздилась облачная стена.
– Да, - сказал Перкинс и отбросил окурок.
– Перк, ты хорошо себя чувствуешь?
Перкинс Джиллеспи подумал над вопросом и ответил:
– Нет.
– Ну, так в чем, черт побери, дело?
– По-моему, - сообщил Джиллеспи, - я до смерти боюсь.
– Что?
– ошалел Нолли.
– Чего?
– Не знаю, - сказал Перкинс и забрал свой бинокль обратно. Потом принялся снова изучать Марстен Хауз, а Нолли, потеряв дар речи, стоял рядом.
За столом, на котором лежало письмо, подвал поворачивал под прямым углом. Свернув туда, они оказались в винном погребе. "Губерт Марстен был, видимо, знатоком и ценителем", - подумал Бен. Всюду виднелись большие и маленькие бутылки, покрытые паутиной и пылью. Одну стену целиком занимал специальный винный стеллаж; несколько горлышек древних бутылок еще торчало из шестиугольных гнезд. Некоторые из бутылок взорвались, и там, где когда-то сверкающее бургундское дожидалось своего дегустатора, теперь строил себе дом паук. Содержимое других несомненно превратилось в уксус, острый запах которого витал в воздухе, смешиваясь с вонью застарелого гнилья.
– Нет, - сказал Бен спокойно, как говорят о чем-то неоспоримом, - я не могу.
– Вы должны, - отозвался отец Кэллахен.
– Не говорю, что это легко или что это к лучшему. Попросту вы должны. Должны!
– Я не могу!
– крикнул Бен, и на этот раз слова отозвались в подвале эхом.
На возвышении посредине погреба, в пятне света фонаря Джимми лежала Сьюзен. Простое белое полотно покрывало ее до плеч. Подойдя ближе, все потеряли дар речи.
В жизни это была хорошенькая девушка, промахнувшаяся мимо красоты (может быть, всего на несколько дюймов) не из-за какой-то ущербности черт, а, скорее всего, просто потому, что жила так спокойно и непримечательно. Но теперь она приобрела красоту. Красоту тьмы.
Смерть не наложила на нее отпечатка. Лицо светилось румянцем, губы краснели глубоко и ярко. Темные ресницы закрытых глаз тонко рисовались на фоне щек. Одна рука лежала сбоку, другая свободно перебросилась через талию. Но в этой картине ничего не было от ангельской прелести - от нее веяло холодной обособленной красотой. Что-то в ее лице напомнило Джимми девушек из Сайгона - некоторым не исполнилось еще тринадцати, - эти девушки бросались на колени перед солдатами в темных улицах между кабаками, и не в первый раз - и не в сотый. Но у них разврат был не злом, а только знанием жизни, пришедшим слишком рано. В лице Сьюзен произошла совсем иная перемена, но Джимми не мог ее определить.