Игра в классики Русская проза XIX–XX веков
Шрифт:
Тургенев заставляет свою героиню поначалу предпочесть Шубину Берсенева – как человека более порядочного: «Со всем тем нельзя было не признать в нем хорошо воспитанного человека; отпечаток „порядочности“ замечался во всем его неуклюжем существе, и лицо его, некрасивое и даже несколько смешное, выражало привычку мыслить и доброту» (3, 8). Он «казался более порядочным человеком, чем Шубин, более джентльменом, сказали бы мы, если б это слово не было у нас так опошлено (3, 15) – действительно, порой Шубин выглядит чересчур приземленным материалистом и эгоистом, он непостоянен и легкомыслен. Как в музыке Тургенев всегда сделает выбор в пользу серьезной «духовной» песни Якова Турка, а не игривого бельканто его конкурента-рядчика (в «Певцах»), или в пользу духовной кантаты Лемма, а не бойкой французской музычки Паншина (в «Дворянском гнезде») – так и в образе своего героя всегда предпочтет
103
Так Андрей Платонов в «Епифанских шлюзах» переиначил тургеневскую юношескую поэму «Параша» – у Тургенева в оригинале сказано: «Возможность страсти горестной и знойной, / Залог души, любимой божеством»).
После недолгого, хотя и небезуспешного ухаживания (хотя он так и не может поверить, что его любят) Берсенев превращается из претендента на руку Елены в поверенные ее тайного романа с Инсаровым – и, по-видимому, упивается своим несчастьем:
– Я добр, говорит она, – продолжал он свои размышления… – Кто скажет, в силу каких чувств и побуждений я сообщил все это Елене? Но не по доброте, не по доброте. Все проклятое желание убедиться, действительно ли кинжал сидит в ране? Я должен быть доволен – они любят друг друга, и я им помог… (3, 85).
Ясно, что рана – его собственная. Его угнетают негативные эмоции: «Но тайное и темное чувство скрытно гнездилось в его сердце; он грустил нехорошею грустию» (3, 52).
Возможно, чтобы объяснить то, что мы бы назвали комплексом неполноценности Берсенева, Тургенев приводит историю его отца, которую можно понимать двояко – как исток и наследственных, и приобретенных под влиянием отца черт.
Отец – «мечтатель, книжник, мистик»:
иллюминат, старый геттингенский студент, автор рукописного сочинения о «Проступлениях или прообразованиях духа в мире», сочинения, в котором шеллингианизм, сведенборгианизм и республиканизм смешались самым оригинальным образом (3, 48).
Из этого беглого синопсиса ясно: Берсенев-старший верил, что дух в мире расширяет свое присутствие, проступая в некоторых современных событиях; тем самым они его «прообразуют», – вроде того, как, согласно богословским догмам, многие ветхозаветные персонажи прообразуют Христа. Можно предположить, что эти события – революции. Перед смертью он освободил своих крестьян (в 1853 году, за восемь лет до реформы): у него слово с делом не расходилось. В таком возвышенно-либеральном настрое и был воспитан Берсенев-младший. Отец же привил сыну поклонение «науке», передав ему «светоч» и завещав никогда не выпускать его из рук.
Но автор легкими ироническими касаниями дает понять, что Берсенев-старший вряд ли далеко продвинулся в своих теософско-республиканских умствованиях. Ключевая фраза здесь «трудился необыкновенно добросовестно и совершенно неуспешно» (хотя это сказано о его педагогических потугах). Не верится и в одаренность Берсенева-младшего. Тургенев в эпилоге трунит насчет его научных успехов:
Ученая публика обратила внимание на его две статьи: «О некоторых особенностях древнегерманского права в деле судебных наказаний» и «О значении городского начала
в вопросе цивилизации», жаль только, что обе статьи написаны языком несколько тяжелым и испещрены иностранными словами (3, 163).Оказывается, косноязычность Берсенева является наследственной: Берсенев-отец «говорил с запинкой, глухим голосом, выражался темно и кудряво, все больше сравнениями». Мы узнаем в сыне и фигуру отца: «угрюмый, никогда не улыбавшийся господин, с журавлиной походкой и длинным носом»; «Даже школьникам становилось неловко при виде смуглого и рябого лица старика, его тощей фигуры, постоянно облеченной в какой-то вострополый серый фрак» (3, 48). Вот откуда берсеневская нескладность, неловкость, неуклюжая походка, склонность «тянуть шею».
Старик был зажат в проявлении своих чувств: «дичился даже сына, которого любил страстно». Он, как провербиальная «еврейская мама», не выпускал взрослого сына на свободу: «Когда молодой Берсенев поступил в университет, он ездил с ним на лекции». То есть старик владел своим сыном безраздельно. Вопрос, как подействовал отец на формирование характера сына. Несомненно, неспособность того желать личного счастья, потребность в самоотрицании во имя надындивидуальных ценностей имеет прямое отношение к отцовскому давлению – при всех благих намерениях оно, конечно, было авторитарным. Не отсюда ли отсутствие оригинальности, оглядка на авторитет? Цитируя названия статей Берсенева-младшего, автор педалирует в первом случае комическую узость темы, а во втором – зависимость от Грановского: именно Грановский изучал роль средневековых городов как очагов самоуправления и демократии. Поистине, и в науке Берсенев – «номер второй».
Шубин дразнит приятеля, причем довольно жестоко: «– Ты добросовестно-умеренный энтузиаст, истый представитель тех жрецов науки, которыми, – нет, не которыми, – коими столь справедливо гордится класс среднего русского дворянства!» (3, 28). «Среднего» рифмуется с «умеренный» и звучит обидно и точно, а также напоминает о роли «посредника», уготованной молодому ученому: Шубин называет его «будущий посредник между наукой и российскою публикой». Берсенев признает его правоту и сокрушается, что ему «на роду написано быть посредником» – и в науке, и в любви. Не сказано, но присутствует у порога сознания и слово «посредственность».
Мать Берсенева рано умерла, и нежной любви к себе он не испытал даже ребенком. Тут опять контраст между ним и Шубиным – отец того умер, но он получил максимум любви от матери:
Мать его, парижанка родом, хорошей фамилии, добрая и умная женщина, выучила его по-французски, хлопотала и заботилась о нем денно и нощно, гордилась им и, умирая еще в молодых летах от чахотки, упросила Анну Васильевну взять его к себе на руки. Ему тогда уже пошел двадцать первый год (3, 21).
Счастливый характер Шубина, несомненно, связан с той любовью и полной поддержкой, которую давала ему мать. Когда он стал взрослым, она умерла, и у него не возник комплекс «единственного сына одинокой матери», которому кроме нее никто не нужен – он открыт для новой любви, порою даже слишком открыт.
Если учесть, что Тургенев работал еще до становления современной психологии, его, наряду с Достоевским, придется признать одним из ее провозвестников: у него будущие психологи могли прочитать о влиянии наличия или отсутствия одного либо обоих родителей на характер ребенка.
Смесью зависти, озлобленности, мазохизма и саможаления – типичным ресентиментом, унаследованным от отца, которого он цитирует, проникнут последний внутренний монолог Берсенева:
Я сделал, что мне совесть велела, но теперь полно. Пусть их! Недаром мне говаривал отец: мы с тобой, брат, не сибариты, не аристократы, не баловни судьбы и природы, мы даже не мученики, – мы труженики, труженики и труженики. Надевай же свой кожаный фартук, труженик, да становись за свой рабочий станок, в своей темной мастерской! А солнце пусть другим сияет! И в нашей глухой жизни есть своя гордость и свое счастие! (3, 123).
Как будто не он сам предпочел такое существование. В эпилоге романа Тургенев уже подсмеивается над адептом чистой науки. Впрочем, он норовит под занавес умалить и Шубина – устами Берсенева, который весьма скептически прогнозирует его будущее: «Ты поедешь в Италию, – проговорил Берсенев, не оборачиваясь к нему, – и ничего не сделаешь. Будешь все только крыльями размахивать и не полетишь. Знаем мы вас!» (3, 16). Действительно, скульптор склонен к компромиссам; в начале романа выясняется, что выданные ему на поездку в Италию деньги он истратил на путешествие в Малороссию, а влюбленность в Елену не мешает ему приударять, так сказать, за всем, что движется.