Игра в жизнь
Шрифт:
Школа у нас была сама обычная, но почему-то хорошая. Двора у школы не было, отдельного фасада и гулкого вестибюля не было. Пять этажей нашей школы были криво вписаны в старый жилой дом у Пяти углов, в самом центре Ленинграда. Что школа хорошая, это я сейчас говорю, через полвека. Говорю и повторяю по той причине, что имена-отчества учителей до сих пор не забыл, что на удивление много толковых, интересных людей вышло из нашего класса, и из параллельного, и который младше на год. Но это всё потом. А тогда мы школе оценок не ставили. Школа и школа! Это она нам ставила оценки. Кому какие. По пятибалльной системе Мне, например, пятерки. Хвастаться нечем — отличники, зубрилы, никогда не были в чести у школьного народа. Но так получилось, что учился я хорошо и относились ко мне неплохо. Это повелось еще с прошлой школы — в
И вот однажды потеряла наша Клавдия Григорьевна классный журнал. Может, потеряла, может, где забыла, а может, и украли — тоже не исключено. И объявился этот грозный секретный документ в руках у класса на большой перемене при дверях, запертых на ножку учительского стула. Какой вопль восторга раздался! И началось. Сперва зачитывали вслух то, что знать ученикам не положено, а потом стали исправлять себе отметки. И вписывать новые. Глупость, конечно, полная! Ну кто же это поверит, что Гена Г. когда-нибудь получил по истории 5, а по алгебре 4. Не было этого и быть не могло. И все-таки вписывали, исправляли, зачеркивали. Какое-то запорожское буйство охватило бледнолицых ленинградских заморышей.
Журнал потом подкинули. Клавдия Григорьевна все поняла, но сильно испугалась наказания за утерю секретного документа. Однако приближался конец третьей четверти, и надо было выставлять общие отметки, и единственным источником их был журнал. Стояло предгрозовое затишье. Тут-то и пошел однажды Валя В. проводить меня до дома, хотя сам жил в другой стороне. Шли мы по Рубинштейна, по Графскому, потом по Фонтанке на Невский. Была оттепель, и на крышах висели большие сосульки. И Валя сказал: «А я ведь видел».
Да! В общем разгуле вседозволенности и я макнул перо в чернильницу. Исправил я себе единственную четверку, затесавшуюся в стройные ряды пятерок, на высший балл.
Валя нехорошо улыбаясь, объяснил мне, что я гад и что он теперь не даст мне покоя. Я сказал, что чья бы корова мычала — а он сам-то что. не исправлял?! «Не-а! — сказал Валя. Я не исправлял. Я смотрел, чего будет, и все видел». Я сказал, что все вписывали, ну, почти все, и он пойдет, значит, говорить на всех Клавдии или самому директору ? «Я доносить не пойду, — сказал Валя. — А от тебя я не отстану, потому что ты гад».
И началась мука Валька В., прогульщик, троечник (при этом, надо признаться, сочинявший неплохие стихи), караулил меня в арках ворот и смотрел на меня. А потом звонил по телефону. Я говорил, что исправил всего одну отметку, всего на один балл, а другие? Другие по пять, по десять штук себе вписывали! «Другие — дураки! — говорил Валя. — У них и шанса не было. Все равно никто не поверит. На них же и подумают, что это они журнал свистнули. А на тебя ж никто не подумает. Ты втихаря, под их марку и...» Я кричал (шепотом кричал), что, пойми же ты, какая мне выгода, четыре или пять, не все ли равно? А Валька говорил: «В том-го и дело, ведь и четыре тоже хорошо, а ты взял и улучшил, потому что под шумок и на тебя не подумают». «Чего ты от меня хочешь?» — спрашивал я А Валька отвечал: «Ничего. Но ты гад, и в покое я тебя не оставлю».
Валька стал моей бедой. Он меня достал. Тогда еще не было этого выражения. Но именно это я ощущал — он достал меня! Я спорил с ним, я мог просто сказать — да кто ты такой? Да пошел ты! Но он достал до неведомой мне ранее точки внутри меня. Эта точка болела. И я не знал, что мне делать с этой болью, с этой точкой, с этим Валькой. Выстраивалось очень убедительное оправдание: когда началась буза, надо было быть как все, все исправляют, и ты не выставляйся — тоже исправляй. Убедительно? Почти. Не очень убедительно. Потому что в тот момент криков и толкания локтями тоненько покалывала мыслишка, что в общем гвалте и не заметят, что я тоже... И эту спрятанную от меня самого мыслишку разглядел проклятый Валька. Я жаждал, чтобы тот день с дурацкими исправлениями в дурацком кондуите был стерт не только из памяти, но из реальности, чтобы это приснилось и сон был забыт. Я жаждал, чтобы любыми средствами исчез Валька изо всех подворотен, мимо которых я проходил, чтобы он вообще исчез, чтобы
не было его в этой жизни. Что отдать, чтобы так случилось, что сделать? Убить его мало! Да, да, этого мало, потому что не только в нем дело. Невнятно, непонятно пробудилась во мне, может быть впервые, жажда покаяния. Встать на колени, облиться слезами и сказать — прости, совсем прости, сотри, как будто не было! Кому сказать? Родителям? Это невозможно! Вальке??? Ну уж нет! Кому?Это было давно. Потом все как-то рассосалось, даже не помню как. А Вальке я даже благодарен за пробуждение чувства греха и желания каяться. Он был, конечно, злодей, этот Валька. Злодей и садист. Но он — поверх сознания и логики — показал мне, что большая разница: хватать кусок, потому что не имеешь, или хватать добавочный кусок, потому что имеешь недостаточно. Я и дальше в жизни путался с этими понятиями. А с Валей, уже взрослым, мы пару раз встречались, даже сотрудничали на литературном поприще. Про его явления в арках не вспоминали. Ни он, ни я слыхом не слыхали тогда о таких словах:
«Я писал вам в послании — не сообщаться с блудниками.
Впрочем, не вообще с блудниками мира сего, или лихоимцами, ... или хищниками, ибо иначе надлежало бы вам выйти из мира сего.
Но я писал вам не сообщаться с тем, кто, называясь братом, остается блудником, или лихоимцем... или злоречивым, или хищником, с таким даже и не есть вместе.
Ибо что мне судить внешних? Не внутренних ли вы судите?
Внешних же судит Бог...»
ОТЕЦ ЧАСТО ПОВТОРЯЛ: «Я ЧЕЛОВЕК ДЕВЯТНАДЦАТОГО ВЕКА». Говорил он это со смесью гордости и растерянности. Смысл был такой — к сожалению, за сегодняшним днем, за сегодняшними понятиями жизни мне не угнаться, но, честно говоря, и не особенно хочется, ибо понятия эти мне не по душе, прежние были в чем-то лучше.
Теперь я с той же интонацией могу произнести. «Я человек двадцатого века».
Может быть, дед и прадед говорили это про свои века? Что это, возрастное занудство, интеллигентское неприятие настоящего в угоду чему угодно, хоть прошлому? Что мир уже не тот, и молодежь не та, и огурцы нынче не того вкуса — это действительно все поколения повторяют. Понимаю это. И однако кажется, что смена тысячелетий впрямь подвела черту под одной жизнью и началась совсем другая.
Пожалуй, дело не в технических чудесах. Конечно, самолет чудо. Но ведь когда при Пушкине паровоз поехал, тоже чудом гляделось. Разумеется, кино, радио, а потом телевизор — большая перемена существования. Но ведь и Достоевский — свидетель появления фотографии, а Лев Толстой — пользователь телефона и автомобиля. Им-то каково было осваивать такие новшества?! Значит, и Интернет как-нибудь преодолеем, включим в сферу нашего жизнетечения.
Но нет! Дело в самом пользователе Интернета и всех прочих чудес. Человек переменился! Кажется мне (может быть, только кажется, мерещится?), что переменился самый устав жизни. Шкала ценностей не то чтобы подверглась поправкам, а прямо-таки вывернулась наизнанку. Выскочил человек из неволи и попал в такую волю, что чем больше строит, тем больше рушит.
СТРАННЫЕ ВИДЕНИЯ ВДРУГ ПОСЕЩАЮТ МЕНЯ средь бела дня. Я иду по своей улице, достаточно широкой, на моих глазах несколько лет назад ее еще расширяли и упорядочивали. Мостовая для четырех полос движения, хорошо приподнятый широкий тротуар, садики, деревья, детские площадки. Куда все исчезло? Вот из школы две молодые учительницы выводят вереницу малолеток. Они протискиваются, обтирая стены домов и железо автомобилей своими пальтишками. Автомобили заняли все пространство. Проезжая полоса одна, и разминуться машины не могут. Багажники и капоты нависли над тротуарами. Кубы мусорных баков захватили остатки свободного места. Баки открыты. В них постоянно копаются мужские и женские особи. Жирные вороны скачут под ногами. Прохожих не очень много. Потому что большинство сидит в машинах. А машины не движутся. Потому что вечная «пробка». И люди даже не высовываются, чтобы крикнуть, попросить, посоветовать, даже не ругаются. Привыкли. Ждут. Школьники бочком пробираются, болтая о своих малолетних заботах. Привыкли. Тоже не замечают уже, что им нет места на этой улице. И наплывает впечатление от туристического аттракциона...