Игрушка судьбы: Фантастические романы
Шрифт:
«Сущая белиберда, — объявила светская дама, — самая жуткая белиберда, какую я слыхивала на своем веку. Наш коллега священник был более убедителен».
«Не священник, — поправил монах. — Сколько раз повторял и повторяю снова. Монах. Простой монах. Самый завалящий из всех монахов…»
И ведь это правда чистой воды, заявил он себе, продолжая честную самооценку. Он был монахом, и никем более. Ничтожнейшим монахом, ополоумевшим от страха смерти. Отнюдь не святым, каким его нарекли, а дрожащим трусом и лицемером, убоявшимся смерти, — ведь тот, кто боится смерти, просто не может быть святым. Ибо для истинного святого смерть должна означать не конец, а обещание нового начала. А он, оглядываясь назад, знал доподлинно, что ни на миг не мог представить себе смерть иначе, чем конец и небытие.
И, задумавшись
«Откуда этот всеподавляющий страх смерти? — спросил он себя, — К чему мне раболепствовать перед нею? Я не просто уклоняюсь от смерти, как всякий нормальный человек, а пресмыкаюсь до одержимости, избегая самой мысли о ней. Не потому ли, что я утратил веру в Бога или, быть может, еще хуже — никогда и не постигал веры? Но если так, зачем я стал монахом?»
И уж начав предаваться честности, он дал себе честный ответ. Он избрал монашество своим занятием (не призванием, а именно занятием) оттого, что страшился не только смерти, но и самой жизни, и тешил себя надеждой, что монашество — легкая работа и к тому же укрытие от мирских тягот, которых он страшился.
Так или иначе, в отношении легкой работы он ошибся. Монашеская жизнь оказалась отнюдь не легкой, но когда это обнаружилось, он испугался опять — испугался признать свою ошибку, испугался признаться даже себе, что погряз во лжи. И остался монахом, а по прошествии времени неведомо как (вероятно, по чистому стечению обстоятельств) заслужил репутацию монаха набожного и благочестивого и стал объектом полугордости-полузависти со стороны братьев-монахов, хотя кое-кто из них не брезговал подпустить в его адрес едкую, не приличествующую послушникам шпильку. Опять-таки непонятно почему, но с годами слух о нем ширился и достигал все большего числа людей — не потому, что он сделал нечто особенное (ибо, по правде говоря, делал он очень мало), а в силу идеи, которую он якобы отстаивал, в силу избранного им пути. Ныне, размышляя обо всем происшедшем, он спрашивал себя, не было ли тут недоразумения — его благочестивость проистекала не от набожности, как все почему-то думали, а попросту от страха и от намеренного самоуничижения, которое, в свою очередь, являлось следствием страха. Трусливая мышь, сказал он себе, провозглашенная святой мышью именно вследствие своей трусости.
И как ни парадоксально, он в конце концов стал Символом Веры в материалистическом мире, и некий писатель, взявший у него интервью, назвал его человеком средневековья, уцелевшим до нынешних времен. Интервью было напечатано в журнале с большим тиражом и к тому же подготовлено человеком впечатлительным, не постеснявшимся ради пущего эффекта кое-что слегка приукрасить, — и образ, выписанный интервьюером, дал толчок к тому, что два-три последующих года вознесли его к славе: вот-де простой человек, у которого хватило душевного прозрения вернуться к основам веры и отстаивать ее от лихих наскоков гуманистической мысли.
Он мог бы стать настоятелем,
подумалось не без внезапной гордости, а то и подняться еще выше. Ощутив приступ гордости, монах сделал усилие отогнать ее — усилие слабенькое, почти символическое. Ибо гордость, рассудил он ныне, гордость и запоздалая честность — вот и все, что от него осталось. Когда прежнего настоятеля призвал Господь, монаху дали понять разными непрямыми средствами, что он может стать преемником усопшего. Но он убоялся снова, на сей раз сана и связанной с ним ответственности, и слезно просил не трогать его, оставить в простенькой келье и с простенькими обетами. Поскольку монашеский орден весьма дорожил им, прошение было удовлетворено. Хотя ныне, проникнувшись честностью, он позволил себе подозрение, возникавшее и прежде, только он подавлял свое подозрение и не формулировал в открытую. А что, если прошение было удовлетворено не потому, что орден так уж дорожил им, а потому, что знал его подноготную и понимал, что настоятель из него получится никудышный? Более того: что, если само предложение было вынужденным — о нем много писали, его восхваляли выше некуда и тем самым поставили орден перед необходимостью хотя бы выступить с таким предложением? И что, если, едва он отказался от сана, по всему монастырю разнесся единодушный вздох облегчения?Страх, страх, страх. Теперь-то он сознавал, что был затравлен страхом — если не перед смертью, то перед жизнью. А может, в конце-то концов страшиться было и нечего? Всю жизнь он стращал себя — а может, не было предмета для страхов? Более чем вероятно, что в великий пожизненный страх его вогнала лишь собственная неполноценность и скудость разума.
«Я по-прежнему думаю как человек из плоти и крови, — уличил он себя, — а не как мозг вне тела. Плоть до сих пор цепляется за душу, и кости не истлели…»
А ученый между тем продолжал разглагольствовать.
«В особенности надлежит воздержаться от того, — поучал он, — чтобы автоматически расценивать недавнее проявление как имеющее мистическую или религиозную основу».
«Просто явление природы», — объявила светская дама, всегда расположенная к компромиссу.
«Мы должны твердо усвоить, — изрек ученый, — что во Вселенной нет простых явлений. Ни одно явление нельзя отбросить походя, без обдумывания. В любом происшествии есть определенный научный смысл. Есть вызвавшая его причина, и, можете быть уверены, со временем проявятся и следствия».
«Желал бы я, — сказал монах, — судить обо всем с такой же уверенностью в себе».
«А я желала бы, — объявила светская дама, — чтоб мы вообще не садились на этой планете. Нервотрепное местечко».
Глава 7
— Сдерживайте себя, — посоветовал Никодимус, — Не ешьте слишком много. Куриный супчик, ломтик жаркого, половинку картофелины. Должны же вы понять, что ваш желудок бездействовал сотни лет. Вне сомнения, он был заморожен и не подвержен износу, но даже при этом его надо щадить и дать ему время прийти в форму. Через несколько дней вы сможете кушать, как бывало.
Хортон пожирал еду глазами.
— Откуда такие припасы? — требовательно спросил он, — Ведь, ясное дело, ты не мог приволочь их с Земли…
— Я забыл объяснить, — ответил робот, — Вы, конечно, не можете этого знать. У нас на борту самая совершенная модель конвертора материи, какая существовала к моменту нашего отлета.
— Выходит, ты просто-напросто швырнул в воронку лопату песка?
— Ну, не совсем так. Не столь примитивно. Но в принципе верно.
— Погоди-ка минутку, — опомнился Хортон, — Тут что-то не так. Я не припоминаю никаких конверторов материи. Правда, шли разговоры о подобных устройствах и была надежда, что удастся собрать прототип, но, насколько я помню…
— Есть определенные вещи, сэр, — перебил Никодимус как— то слишком поспешно, — вам неизвестные. Взять хотя бы тот факт, что после вашего погружения в холодный сон мы стартовали не сразу.
— Ты имеешь в виду, что была отсрочка?
— Ну да. По правде говоря, довольно значительная.
— Черт побери, не пытайся навести тень на плетень. Что значит значительная?
— Ну, примерно лет пятьдесят.
— Лет пятьдесят? Почему так долго? Зачем понадобилось загнать нас в холодный сон, а потом выдерживать пятьдесят лет?