Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Крикнула один раз:

— Эван!

На ней была мужская одежда, кажется, немного великоватая для нее, волосы она заплела в две короткие косы, хлеставшие ее по плечам. Лицо было пыльным, мятым, будто изжеванным, а глаза горячими и сухими. Флейм снова вонзила шпоры в бока кобылы, та заартачилась, но, отведав хлыста, пошла вперед. Флейм смотрела на меня, не отпуская моего взгляда, и я не мог отвести от нее глаз. На ее правой руке, сжимавшей хлыст, была кожаная перчатка без пальцев.

Я мог спрыгнуть с парома — он едва отошел от берега, и проплыть пришлось бы совсем немного. Но я не сделал бы этого, даже если бы глубина здесь была по колено. Она не могла этого не знать и всё равно хлестала кобылу, хлестала и хлестала, как одержимая, пока та, заходясь испуганным ржанием, несмело ступала по ревущей воде. Зачем

же ты бьешь ее, Флейм, хотелось сказать мне, она так хороша. Оставь ее, она не заслуживает такого обращения. Оставь ее, слышишь? Оставь ее. Оставь меня. Оставь меня, оставь меня, оставь меня в покое!

Кобыла уже вошла в реку по грудь. Флейм продолжала хлестать лошадь, хотя била уже больше по воде, чем по живой плоти. Но, казалось, это ее нисколько не заботит. Я смотрел в ее сухие глаза и понимал, что сейчас для нее главное — бить.

— Хей, пагень, хето за тофой? — спросил стоящий рядом мужик в красном вязаном кафтане и широко ухмыльнулся. У него не хватало двух передних зубов.

Я отвернулся. Сел на пол парома, спиной к берегу, и ткнулся лбом в колени.

За спиной у меня шумела река.

ГЛАВА 28

Шелковая струя пеньюара льется на пол отравленным молоком. Ярый, дикий, жуткий скрип — словно все мертвецы, на костях которых возведен этот замок, воют в своих могилах. Как же вы смеете…

— … а!.. а-х… х-х… да… да… Да! ДА!! Да… да…

— Мол… чи…

— Да… да… а…

Проклятая шлюха, как же ты смеешь?

Смею.

Крик, разрывающий глотку и уши, крик, за который она дорого заплатит ненавистью, за который она привыкла платить только так.

— Вы… хороши…

— А уж ты-то как хороша.

Ему было бы больно увидеть это? Или он сказал бы: да, иди. Правильно. Иди.

А ЕМУ было бы горько увидеть это? Или он бы сказал: я знал… я ведь знал всегда, сразу… какая ты… знал…

А ОН закричал бы: прекрати! что же ты… Или стоял бы и смотрел… смотрел, окаменев, как уже когда-то, раньше… кажется, так давно…

Все трое: каждый из них. И толпа скалящих зубы мертвецов за спинами… Как же ты смеешь… шлюха…

Смею. Я смею, я буду. Я буду сметь.

— Не угодно ли повторить? Это моя игра.

Я не был в Мелодии восемь лет.

Она ничуть не изменилась, несмотря на то, что всё это время шла война. Впрочем, Аленкура и столицы она не коснулась. Казалось, здесь даже не подозревают о том, что творится на юге и юго-западе. Траты на военные нужды столичную казну не опустошили. Мощенные светлым плоским камнем улицы вычищали так же тщательно, за состоянием сточных канав следили по-прежнему исправно, рынки и бульвары не утратили былой яркости и шумности, а на Королевской площади всё так же покачивались три свежих висельника, и всё так же сидел в колодках у позорного столба человек, в которого швыряло грязью и собачьим пометом окрестное пацанье. Мне даже показалось, что и человек тот самый, и это в него я таким же безмозглым щенком швырял гнилой картошкой, целя в глаз, но то был всего лишь обман зрения — человек в колодках, ссохшийся и почерневший от горя, должно быть, в те времена и сам улюлюкал над осужденными, сидя на широких плечах отца. У моего отца плечи были узкими, и мне приходилось справляться самому.

Все деньги, которые остались у меня после трехнедельной дороги (я вынужден был продать даже арбалет, впрочем, с ним меня всё равно не впустили бы в Мелодию), пришлось всучить начальнику караула, контролировавшему вход в город. Там оставалось ровно столько, сколько понадобилось, чтобы он скрежетнул желтыми, как кукуруза, зубами и, выплюнув: «Бегом, зараза», отвернулся, давая мне не более минуты, чтобы проскочить мимо стражи, не соизволившей даже обмарать о меня свои сиятельные взоры. В Мелодию во все времена стекалось много сброда — искать работу, нищенствовать и наниматься на королевскую службу. Разные монархи относились к этому по-разному — Гийом всегда был снисходителен. Ровно настолько, насколько это пополняло его карман: въезд в столицу со времени его вхождения на трон сделался платным, зато был открыт для всех, независимо от сословия и внешнего вида. Не очень осмотрительно с его стороны, но мне оказалось на руку, ибо выглядел я, мягко говоря, непредставительно.

Так или иначе, войдя в городские ворота, я превратился в самого настоящего

нищего: без дома, без гроша в кармане, без надежды на какой бы то ни было заработок. Учитывая, что мне необходимо было разыскать в столице не прачку и не бордельную плясунью, а блистательную леди, да к тому же и маркизу, положение казалось удручающим. Как подобраться к ней, да и просто выяснить, где она находится, я не знал. Но в тот момент это не было столь насущной проблемой. Я устал, я не ел три дня, и я был зол, как сто бродячих собак. Мне следовало подумать о том, где я буду сегодня спать, о том, где и как можно было бы заработать на кусок свинины и стакан вина, о том, насколько велика вероятность того, что меня здесь узнают, о том, как далеко от меня сейчас находится Ржавый Рыцарь… О многих важных вещах, но вместо этого я брел по до боли знакомым улицам, мимо людей, которые всегда были чужими мне и друг другу, сквозь пеструю галдящую толпу, мимо стрельчатых окон и цветочных карнизов над узкими дверями лавок, и шел без единой мысли в голове, пока не обнаружил себя стоящим на улице Первых Пекарей, у крайнего дома, выходящего южным фасадом в Водоносный переулок. У дома, где я прожил четырнадцать лет.

Улица Первых Пекарей называлась так, потому что ряд пекарен, располагавшийся на ее северной стороне, не без оснований считал себя лучшим хлебным цехом столицы. Они обслуживали богатые кварталы и поставляли муку для королевского двора. Немудрено, что на улице и в близлежащих переулках всегда стоял душистый запах свежевыпеченного хлеба, а в воздухе колыхался тонкий туман мучной крошки. Я помнил этот запах лучше, чем запах своего отца, потому что отец, особенно в последние годы, почти всегда пах вином, и всякий раз другим. С тех пор я вино не люблю. И свежевыпечениый хлеб тоже.

Странно было видеть мастерскую художника на углу пекарского ряда, но комната там стоила дешевле, чем в квартале Вольных Искусств, а отец не отличался особой расточительностью. С другой стороны, благодаря его экономности мы никогда не голодали, даже в самые тяжелые времена. Моя матушка Элизабет смотрела на отцовскую экономию иначе, и я даже тогда не испытывал к ней сочувствия. Хотя, возможно, я был к ней несправедлив.

Дом совсем не изменился. Он был сизо-зеленым, в отличие от желтой кладки пекарен, и даже шумный отголосок цехов слышался здесь приглушенно. Дом выглядел инородным телом, вырванным из привычной среды и нелепо втиснутым в чужеродное место. Грубой выделки кариатида покрылась лишайником и потеряла пальцы на левой руке, но в остальном всё осталось, как прежде. Окна второго этажа, который снимал отец, были широко распахнуты, на раме сидел мокрый взъерошенный воробей, а в тени виднелись слабо колышущиеся занавеси из прозрачной голубой ткани. Я отступил на пару шагов, запрокинул голову, силясь разглядеть комнату, но не смог. Безумно захотелось зайти: вдруг там обитает другой художник-неудачник? Я бы попросился к нему в подмастерья. У меня всегда хорошо получилась смешивать краски. Я мог бы даже рисовать вместо него, если он такой же бездарь, каким был мой отец. Он только под бабскими юбками превращался в гения, а я и вне них лучше многих.

Воробей на раме стрельнул в меня безумными маленькими глазками и принялся остервенело чистить перья. Я смотрел на него и думал, что между нами больше общего, чем мне хотелось бы. И он в гораздо более выигрышном положении, чем я, потому что может хотя бы заглянуть в это окно.

— А ну пшел прочь, оборванец!

Мою спину ожгло огнем, прежде чем я успел обернуться, и я закусил губу до крови. Привычное дело: пекарям приходится идти на разные меры, чтобы отвадить стайки бродяг и мальчишек, так и норовящих стянуть с подноса еще дымящуюся краюху хлеба. А неплохая мысль, кстати, подумал я, оборачиваясь. Коль уж я получил кнута, не мешало бы совершить проступок, который так наказывается. Пусть и задним числом.

— Пшел, сказано! — рявкнул розовощекий мальчишка лет шестнадцати, здоровяк с бычьей шеей, превосходивший меня в росте на полторы головы, и в ширине плеч — на аршин. Белый пекарских колпак слез на бок, открыв красное оттопыренное ухо. Кнут в толстых пальцах слегка подрагивал. Охрана, Жнец ее дери. Ну да, они всегда выставляли на страже пару-тройку молодчиков. Я помню. Когда этот щенок еще сосал мамкину грудь, такие, как он, кланялись моему отцу при встрече. Художников в те времена почему-то уважали.

Поделиться с друзьями: