Иллюзии Доктора Фаустино
Шрифт:
Подавленный смертью матери, дон Фаустино не выходил из дому, делами не занимался и поручил отцу Пиньону и Респете снестись с нотариусом – уплатить ему долг, чтобы снять арест, наложенный на недвижимое имущество.
Все хозяйственные и денежные дела в доме нотариуса вела Росита. Она приняла священника и Респету в конторе, и, когда управляющий вышел, отец Пиньон сказал:
– Тут все деньги; таким образом долг погашен.
– Нет, святой отец, долг дона Фаустино нельзя погасить всем золотом мира. Его не оплатить ни кровью, ни самой жизнью.
– Ты закоренелая грешница, – сказал на это священник. – Меня считают слишком снисходительным. Но грех, вызванный любовью, не самый тяжкий. Может быть, я неправ, считая, что сильная любовь многое оправдывает, но я не нахожу оправдання тому, у кого любовь превращается в ненависть.
– Послушайте, святой отец! Из-за чего мне угрызаться? Почему я должна винить себя за смерть этой женщины? Считайте, что ее унесли демоны, с которыми сна якшалась по ночам. А нам нет до этого дела. Ишь что придумали! Выходит так, что из боязни причинить беспокойство не в меру чувствительным должникам нам следовало отказаться от своих денег? Если. бы жулики умирали по таким пустячным причинам, Испания обезлюдела бы очень скоро.
– Разговаривая с тобою, я понял, что мой глас – глас вопиющего в пустыне, – сказал отец Пиньон и умолк.
Через три недели после смерти доньи Аны тетка Арасели в сопровождении Респеты и слуг отправилась домой. Перед отъездом девица Арасели подарила дону Фаустино две тысячи дуро из своих сбережений. Напрасно Фаустино уговаривал ее считать эти деньги долгом, который он возвратит с процентами. Что касается тех шести тысяч дуро, которые тетка получила под заклад своего имущества, то доктор обязался в определенные сроки производить выкуп закладных, присылая часть своих доходов.
Со слезами и объятиями тетка и провожавший ее племянник расстались в трех лигах от Вильябермехи.
За все время пребывания доньи Арасели в Вильябермехе доктор ни разу не заговаривал с ней о Констансии. Но словоохотливая тетка сама поведала о том, что маркиза де Гуадальбарбо живет очень счастливо: муж ее обожает, судьба им благоволит, все у них хорошо, они купаются в роскоши, недавно были в Лондоне, где у маркиза – выгодное дело; в Испании он тоже сумел прикупить кое-какие земли.
Единственным человеком, интересовавшим доктора, была Мария, но отец Пиньон, который знал о ней все, по-прежнему молчал, отговариваясь тем, что ему ничего не известно.
– Мне известно только то, что она любила тебя всей душой, вынуждена была тебя покинуть и, наверное, навсегда, – так говорил обычно священник.
Без матери и без подруги доктор чувствовал себя ужасно одиноким. Респетилья старался развлечь своего господина, но все было напрасно: доктор не смеялся его шуткам и не интересовался местными сплетнями. Отец Пиньон проявлял к нему самое дружеское участие, часто его навещал, показывал свои проповеди, читал стихи, приводил цитаты из требника, но ум и сердце дона Фаустино оставались глухи. Не действовали ни доводы здравого смысла, ни философская премудрость. В тех редких случаях, когда доктор находил нужным что-то ответить, священник растерянно слушал его и ничего не понимал. Разговор не получался: добрые друзья не находили общего языка.
Доктор стал думать, что другие вообще не могут понять его духовную сущность, что им доступно только поверхностное, очевидное и вульгарное. От этого одиночество становилось еще более невыносимым. Тогда он снова подумал о возможности общения с духом, не заключенным в человеческую оболочку, и мечтал достигнуть взаимопонимания не при помощи звучащего слова, а какими-то, другими, не материальными средствами.
Фантазия, возбужденная таинственной тишиной ночи, оказывалась столь мощной, а желание общаться с духами столь сильным, что, казалось, он в самом деле видит, как перуанская принцесса покидает раму портрета и непроизнесенные слова ее проникают прямо в душу, что он снова видит дорогой призрак – Марию, которая приближается к нему и внушает его душе и рассудку чувства и мысли неизъяснимые и не переводимые ни на один человеческий язык. Но и такое общение его не удовлетворяло. Если существует мир духов, рассуждал доктор, то он должен проявлять себя более реально, зримо, обнаруживать больше жизни, чем мир материи, но все эти видения и привидения сами по себе и те мысли, которые они мне внушают, так расплывчаты, непостоянны, бестелесны, туманны, что я начинаю думать, что все это – мир фантастических теней, химер, а не истинный духовный мир, в который я пытаюсь проникнуть. Кто знает, может быть, сверхъестественное, дух не отделен от природы, не противополагается ей,
а заключен в ней самой; она пронизана им, он одухотворяет ее. Значит, чтобы понять природу, познать ее тайны, мне не следует бежать от нее, ибо сам мир есть проявление божественного начала, есть поток, в котором совершается последовательное раскрытие вечных, постоянных сил, полных тайного смысла, где каждая вещь есть иероглиф, знак, шифр, символ чего-то сокрытого, оккультного. Решение загадки доступно только тому, кто сумеет прочесть эти иероглифы и шифры. Следовательно, природа есть источник познания духа. Но как проникнуть в чудесные тайны этого источника? Опытная наука никогда не проникает дальше верхнего слоя. Она скрупулезно описывает шифр, но не дает ключа к расшифровке, Где найти этот ключ? В каббале? В магии? В теургии? [98]98
Теургия – вид магического искусства, с помощью которого считалось возможным воздействовать на богов и духов, а через них – на природу.
Изуверившись во всем, доктор начал немного верить в оккультные науки.
Однако знаний не хватало, нужно было почитать кое-какие книги по магии и мистике, иначе он, не зная азов этих наук, будет блуждать в потемках. Из-за одного этого стоило поехать в Мадрид. Вдали от этого центра интеллектуальной жизни Испании, где худо-бедно, но она все-таки есть, труды доктора в области магии, мистики, равно как в области философии и поэзии, обречены на неудачу, не говоря уже о других науках, искусствах и занятиях более низкого свойства – вроде политики.
Через полгода после смерти матери, подстегиваемый честолюбием, снедаемый жаждой все познать, томимый смутными мечтами и туманными надеждами стать государственным деятелем, поэтом, оратором, философом, мыслителем, даже магом и мистиком, доктор поспешил привести в порядок все свои дела в Вильябермехе; принял отставку Реcпеты; назначил управляющим Респетилью, наскреб около двенадцати тысяч реалов. С этими деньгами, нежно простившись с отцом Пиньоном, с Респетой, с Респетильей, с кормилицей Висентой и любимым псом Фаоном, доктор отбыл в столицу и поселился там в гостинице, где за один дуро в сутки имел комнату, постель, свет, завтрак, обед и ужин,
XXVI
Иллюзии утрачиваются
Все поэтическое – с оттенком комического или трагического, – что было в натуре доктора и в той атмосфере, которая его окружала, развеялось, едва он покинул Вильябермеху. Там остались оба его мундира, шапочка и мантия, щегольские наряды, лошадь, пес Фаон и верный оруженосец Респетилья. Там он вынужден был оставить родной дом, замок и должность его коменданта, могилы своих предков. Из важного барина, хотя и полунищего, полуотшельника и полумага, любимца женщин, предмета возвышенной любви и яростной ненависти, из романтической фигуры а-ля Вальтер Скотт или вроде байроновского Манфреда он превратился в заурядного ловца удачи, неудачника, которые толпами стекаются в Мадрид в погоне за счастьем.
Чудесные мечты безумца, намерение стать теософом, магом и мистиком тотчас улетучились, ибо ум был занят теперь другими мыслями, весьма вульгарного свойства. Фантастические видения и привидения вроде перуанской принцессы или Марии не удостаивали своим посещением третьеразрядную гостиницу.
Долгие годы в нем жили иллюзии, и вот теперь они развеивались одна за другой, разбивались о камни на пути к желанному успеху.
Доктор попробовал свои силы в лирической поэзии и даже опубликовал несколько стихотворений в литературных журналах, но публика была уже по горло сыта вздохами, ламентациями, тоской, меланхолией и не приняла его творений.
Несколько раз он принимался за сочинение драмы в стихах, но запала хватило на два-три акта. Рядом с вдохновением или с тем, что считают за таковое, в нем жил беспощадный критик. Критик постоянно убеждал его, что все, что он пишет, глупости и чепуха. Тогда доктор забрасывал драму. Пьеса оставалась незаконченной.
Голод не прижимал его настолько, чтобы заставить продолжать работу и опробовать ее на публике, которая могла оказаться более снисходительной, менее строгой, чем он сам, могла принять то, что он отвергал, могла высоко оценить то, что ему казалось глупостью.