Император Юлиан
Шрифт:
Ученики обыкновенно ходят в баню в первой половине дня, когда плата за вход самая низкая. Незадолго до полудня я встал в очередь, и вскоре толпа внесла меня в раздевальню. Я разделся в одном углу, а мои телохранители, делавшие вид, что они солдаты в увольнении, - в другом. Насколько мне известно, никто меня не узнал.
День выдался теплый, и поэтому я сначала прошел в палестру; здесь желающие размяться поднимали тяжести и играли в разные игры. Обойдя группу стариков, которые, как всегда, устроившись в тени, следили за состязанием молодых, я вышел на солнечную сторону и подсел к компании оживленно беседующих молодых людей. Поглощенные разговором, они не обратили на меня никакого внимания.
–
– Ну да, и не только я. Нас было около сотни.
– А потом?
– Мы и не подумали ходить на его лекции.
– И как он, рассердился?
– Конечно!
– А еще больше он, наверное, рассердился…
– Когда мы все как один вернулись к Либанию!
Историю, над которой они смеялись, передавали тогда в Никомедии из уст в уста. Дело в том, что Либанию не потребовалось и года, чтобы стать самым популярным учителем в городе. Несомненно, это привело в ярость его соперников-софистов, один из которых попытался переманить учеников Либания с помощью подкупа. Деньги они взяли, но продолжали ходить на лекции к полюбившемуся учителю. Поначалу все это казалось милой шуткой, однако разъяренный софист обратился в суд, где у него были друзья, и Либания под каким-то надуманным предлогом арестовали. К счастью, его вскоре выпустили.
Либаний:Находясь в заключении, я впервые осознал, насколько остро мы нуждаемся в тюремной реформе. За свою жизнь я немало написал на эту тему, и есть признаки того, что благодаря моим усилиям у народа Восточной Римской империи понемногу начинает пробуждаться совесть; по крайней мере, нашим правителям ныне известно, в каких невыносимых условиях содержатся заключенные. Я сам не подозревал, насколько ужасны наши тюрьмы, пока мне не пришлось познать это на собственном опыте. Правда, добиться улучшений стоит немалого труда, но, хотя многое свидетельствует об обратном, я не верю, будто жестокость присуща людям от рождения. Я полагаю, они просто как огня боятся каких-либо перемен. А теперь я позволю себе сделать небольшое отступление.
Может быть, тут все дело в возрасте? Как раз вчера у меня был об этом прелюбопытный разговор с одним моим старым другом и коллегой. Я спросил его, почему в последнее время всякий раз, когда я выступаю в городском сенате с речью, сенаторы начинают покашливать и о чем-то переговариваться между собой. Сознаю, что я не обладаю ораторским талантом, но все же и содержание, и форма моих речей - не сочтите это за нескромность - должны представлять определенный исторический интерес, ведь я - самый известный из здравствующих греческих писателей, да к тому же еще квестор, представляющий свой город перед государем. "Так почему же люди перестают слушать, как только я начинаю говорить? И после заседания, стоит мне подойти в аркаде к кому-нибудь из сенаторов и чиновников, как они тотчас обрывают разговор на полуслове и, вспомнив о каких-то срочных делах, удаляются, хотя совершенно очевидно, что все это вымысел?" - спросил я.
– Потому, старина, - только учти, ты сам напросился, - потому что ты превратился в старого зануду.
Я был потрясен до глубины души. Конечно, если всю жизнь читаешь лекции, это накладывает отпечаток и на твою повседневную речь, но такова участь большинства людей, которым приходится выступать перед большой аудиторией.
– И все же до сих пор мне казалось, что мои мысли представляют определенный интерес…
– Это сущая правда, так было всегда.
– Больший, нежели манера их изложения, хотя допускаю, что она несколько многословна.
– Ты просто чересчур серьезен.
– Разве можно быть излишне серьезным, когда
речь идет о таких важных предметах?– По всей видимости, антиохийцы на этот счет другого мнения.
На этом мы расстались, но, должен признаться, я размышлял над словами моего друга целый день. Неужели я так одряхлел, что утратил способность аргументировать и убеждать? Неужели я стал излишне глубокомысленным? Мне даже захотелось написать трактат в свою защиту, в котором моя серьезность, кажущаяся согражданам чрезмерной, получила бы исчерпывающее объяснение. Я должен что-то предпринять… Но эти сугубо личные пометки на полях записок Юлиана не должны превращаться в мою апологию!
Юлиан Август
Я сидел на солнышке и радовался, что меня здесь никто не знает, как вдруг ко мне подошел темноволосый молодой человек. Он пристально посмотрел на меня и спросил:
– Макелла?
Поначалу я, было, огорчился - меня узнали, но затем сообразил, что мой собеседник - врач Оривасий, и очень ему обрадовался. Не прошло и минуты, как мы уже увлеченно беседовали, будто знали друг друга всю жизнь. Мыться мы тоже пошли вместе. В круглой парильне мы продолжали разговаривать, соскребая масло друг у друга со спины. Оривасий сказал мне, что оставил двор.
– Хочешь заняться частной практикой?
– Нет, семейные дела заставили. У меня умер отец, и я еду домой в Пергам вступать во владение его поместьями.
– И как ты меня узнал? Мы не встречались два года.
– У меня хорошая память на лица - особенно на лица принцепсов.
Я дал ему знак говорить потише, так как заметил, что двое учеников, сидевших напротив, стараются подслушать.
– Кроме того, - прошептал Оривасий, - тебя выдает эта дурацкая бороденка.
– Да, она еще не очень густая, - печально согласился я, дергая себя за бороду.
– А в Никомедии все знают: благороднейший Юлиан старается отрастить бороду, чтобы походить на настоящего философа.
– Что ж, у меня еще есть надежда.
Окунувшись в бассейн с холодной водой, мы перешли в зал тепидария, где собралось несколько сот учеников. Стоял гул голосов, кто-то пел, то тут, то там ученики принимались бороться - тогда к ним подскакивали рассерженные банщики и лупили правого и виноватого по головам тяжелыми медными ключами.
Оривасий тут же убедил меня, что мне следует приехать пожить к нему в Пергам.
– У меня там большой дом, и я живу в нем один. Там ты сможешь повидать Эдесия…
Я разделял всеобщее восхищение Эдесием. Это был самый знаменитый из пергамских философов, друг покойного Ямвлиха и учитель Максима и Приска.
– Пергам тебе понравится. Там тысячи софистов, и все с утра до вечера только и делают, что ведут диспуты. У нас есть даже женщина-софистка.
– Женщина?
– Возможно, это женщина, но ходят слухи, что она богиня. Об этом лучше спросить у нее - говорят, она сама и пустила этот слух. Во всяком случае, она читает лекции по философии, занимается магией и предсказывает будущее. Тебе она должна понравиться.
– А тебе, как видно, нет?
– Дело не во мне.
Тут к нам присоединились двое юношей, только что вышедшие из парильни. Один был высокого роста, хорошо сложен, держался он с большим достоинством. Другой, напротив, щуплый, с маленькими бегающими черными глазками и кривой ухмылочкой на губах. Когда они приблизились, сердце у меня так и упало: я понял, что меня узнали. Первым представился низкорослый.
– Меня зовут Григорий Назианзин, благороднейший Юлиан, а это - Василий. Мы оба из Каппадокии. В тот день, когда божественный Август приезжал в Макеллу, мы стояли в толпе и видели тебя.