Император. Шахиншах (сборник)
Шрифт:
Человеческая жизнь – чего она стоит? Если человек становится препятствием на нашем пути, он что-то значит. Жизнь сама по себе значит немного, но лучше лишить жизни своего врага, чем он нанесет удар тебе. Каждую ночь стрельба (а также и днем), потом на улице валяются убитые. «Негус, – говорю я нашему водителю, – слишком много стрельбы. Это ужасно». Но он молчит, не знаю, что он думает. Здесь привыкли к тому, что из-за любого пустяка выхватывают пистолет и открывают стрельбу.
Убить!
А может, обошлось бы по-другому, без этого? Но они не способны мыслить подобными категориями, их мысль обращена не к жизни, а к смерти. Сперва они разговаривают мирно, потом вспыхивает спор, ссора и наконец гремят выстрелы. Откуда столько запальчивости, агрессивности, ненависти? И все это совершенно непроизвольно, ни минуты раздумья, ни сдерживающего начала, головой в бездну.
Итак, чтобы стать хозяевами положения и разоружить оппозицию, власти учредили повсеместную фытэшу. Нас постоянно и без устали обыскивают. На улице, в машине, возле дома (и в домах), у лавки, у почты, перед входом в контору, в редакцию, в храм, в кино, у банка, возле ресторана, на рынке и в парке. Каждый волен нас обыскать: мы не знаем, кому предоставлено это право, а кому нет, и лучше об этом не спрашивать, это только усложняет положение, лучше подчиниться. Нас постоянно кто-то обыскивает, какие-то подозрительные оборванцы с палками в руках, они ничего не говорят, только останавливают нас и разводят руки, давая понять, что и мы должны развести руки в стороны, то есть приготовиться к обыску, и тогда они начинают извлекать все из портфеля, из карманов, разглядывать, удивляться, морщить лоб, кивать головами, совещаться, потом ощупывать нам спину, живот, ноги, обувь, ну и что? – и ничего – можем следовать дальше, до нового разведения рук в стороны, до нового обыска. Только этот новый обыск может наступить через несколько шагов, и все начнется сначала, ибо разрозненные фытэши не суммируются в единое, генеральное, раз навсегда произведенное очищение, оправдание, отпущение грехов, нам предстоит лишь каждый раз, через каждые несколько метров, через несколько минут вновь и вновь очищаться, оправдываться, получать отпущение грехов. Наиболее утомительные фытэши на дорогах, во время езды автобусом. Десятки остановок, все выходят, весь багаж распакован, вскрыт, вывернут наизнанку, растерзан, развернут, разрыт. Мы сами обысканы, ощупаны, облапаны, обмяты. Потом в автобусе происходит укладка багажа, который разбух, словно тесто в квашне, а при очередной фытэше происходит вытряхивание, вышвыривание на дорогу одежды, корзин, помидоров, горшков (все это напоминает стихийный и хаотично раскинувшийся придорожный базар) и новые поиски, попирание и топтание ногами. Фытэши настолько отравляют поездку, что на полпути возникает желание вернуться, но как – остаться в чистом поле, высоко в горах, угодить в плен к разбойникам? Иногда фытэши охватывают целые кварталы, и тогда это дело серьезное. Такие фытэши проводят военные, разыскивая тайные склады оружия, подпольные типографии и анархистов. В ходе такой операции слышны выстрелы, а потом появляются убитые. Если какой-то рассеянный, хотя бы и совершенно невинный, попадет в подобный переплет, ему суждено пережить тяжкие минуты. В этом случае приходится идти медленно, с поднятыми над головой руками под наведенными на тебя дулами автоматов, ожидая приговора. Но чаще всего мы имеем дело с самодеятельными акциями, с которыми можно освоиться и свыкнуться. Многие по собственной инициативе устраивают другим фытэшу, то есть облапывание, ощупывание, это именно фытэшисты-одиночки, действующие вне общего плана организованной фытэши. Мы идем по улице, и вдруг нас останавливает прохожий и разводит руки. Ничего не попишешь: приходится тоже развести руки, то есть занять исходную позицию для обыска. Тогда он нас ощупает, обшарит, обожмет, а потом подаст знак головой: мы свободны. Видимо, минуту назад ему подумалось, что перед ним враг, а теперь он избавился от своего подозрения и все в порядке. Можем продолжать путь, забыв об этом пустячном происшествии. В моей гостинице один из портье обожал меня обыскивать. Иногда в спешке я стремительно вбегал в вестибюль и несся на свой этаж в номер, тогда он припускал за мной и прежде, нежели я успевал повернуть ключ замке, протискивался вовнутрь и там устраивал мне фытэшу. Меня донимали фытэшевые сны.
Как привратник третьих дверей, я был главным среди лакеев, прикрепленных к Залу аудиенций. В этом зале имелись три двери, поэтому было три лакея-привратника, но я был заглавным – через мои двери проходил император. Когда достопочтенный господин покидал зал, я распахивал двери. Мое искусство состояло в том, чтобы открыть дверь в нужный момент, подгадать точь-в-точь. Распахни я дверь преждевременно, это могло бы произвести неблагоприятное впечатление, будто я выпроваживаю императора из зала. И опять же, если бы я распахнул ее слишком поздно, достопочтенному господину пришлось бы замедлить шаг, а возможно, и остановиться, что уронило бы достоинство нашего владыки, ибо движение первой особы должно совершаться беспрепятственно, не встречая никаких преград.
Время с девяти до десяти утра господин наш проводил в Зале аудиенций, занимаясь назначениями на должность, и пора эта называлась «часом назначений». Император входил в зал, где его уже ждала шеренга смиренно кланявшихся ему сановников, которым предстояло получить назначение на пост. Господин наш садился на трон, и я тут же подкладывал ему под ноги подушечку. Это требовалось проделать молниеносно, чтобы ноги достойного монарха не повисли в воздухе. Все мы знаем, что господин наш был невысок, вместе с тем его звание требовало, чтобы по отношению к подчиненным он и в чисто физическом смысле сохранял более высокое положение, а потому императорские троны имели длинные ножки и высоко подвешенные сиденья, особенно те троны, которые он унаследовал от императора Менелика, человека огромного роста. Словом, возникало противоречие между необходимой высотой трона и фигурой достопочтенного господина, противоречие особенно щекотливое и затруднительное, именно когда дело касалось ног: нечего было и думать, что фигура способна сохранить необходимое достоинство, если ноги болтаются в воздухе! А подушка как раз и помогала решать эту деликатную, но такую важную проблему. На протяжении двадцати шести лет я был подушечным благородного господина. Сопровождал императора в его странствиях по свету, и, собственно говоря (могу с гордостью заявить об этом), господин наш никуда не мог без меня двинуться: его положение требовало, чтобы он постоянно восседал на троне, а восседать на нем император не мог без подушечки, я же являлся подушечным. У меня в этом смысле имелся четкий, особый протокол, и я даже располагал исключительно полезными знаниями о высоте каждого в отдельности трона, что позволяло мне быстро и точно подбирать соответствующую подушку, чтобы не допустить огорчительного несоответствия: между подушкой и обувью императора имеется зазор! В моем складе хранились пятьдесят две подушки разного формата, толщины, ткани и цвета. Я сам поддерживал необходимые условия их хранения: чтоб в них не завелись блохи – тяжкий бич нашей страны, так как подобная небрежность могла завершиться скандалом.
My dear brother [3] , время назначения на должность бросало в дрожь весь дворец! Для одних это был трепет радости, предвкушение торжества, для других, что ж, – дрожь ужаса и ощущение краха, ибо в этот час достопочтенный господин не только награждал, раздавал наделы и назначал на должность, но и выносил порицания, удалял и понижал в должности. Я дурно выражаюсь! На самом деле такого «деления на счастливых и напуганных не существовало: радостью и страхом попеременно полнилось сердце каждого из приглашенных в Зал аудиенций: никто не знал, что, собственно, его ждет. В этом и состояла глубочайшая мудрость господина нашего, что никто не знал своего дня, своей судьбы. Эта неуверенность и неясность намерений монарха приводили к тому, что дворец беспрерывно был занят пересудами, терялся в догадках. Дворец делился на фракции и группировки, которые беспощадно враждовали, взаимно себя ослабляя и изничтожая. И эту цель наш достойный господин и преследовал, стремясь создать равновесие, гарантирующее ему святое спокойствие. Если какая-то группировка одерживала верх, господин вскоре осыпал милостями противную партию и вновь восстанавливал равновесие, парализующее соперников. Он нажимал на клавиш – то белый, то черный – и извлекал из рояля гармоничную и ласкающую его слух мелодию. И все подчинялись этому нажатию, ибо единственной основой их существования было императорское соизволение, и отмени его император, в тот же самый день их и след простыл бы. Да, сами по себе они ничего не значили. Они были на виду у всех лишь до той поры, пока их озарял блеск монаршей короны. Хайле Селассие был конституционным [4] избранником Бога и в силу такого возвышения не мог объединяться ни с одной фракцией, хотя использовал в большей степени то одну, то другую, но если одна из поддерживаемых им группировок начинала слишком усердствовать, император тотчас одергивал ее, а мог и формально осудить. Во дворце имелось три главных фракции: аристократов, бюрократов и так называемых личных ставленников императора. Фракция аристократов, крайне консервативная (в нее входили владельцы крупных земельных угодий), группировалась в основном в Совете короны, ее лидером был расстрелянный позже рас [5] Каса. Фракция бюрократов, наиболее податливая к переменам и наиболее просвещенная, ибо часть ее представителей была с высшим образованием, заполняла министерства и имперские ведомства. Наконец, фракция личных ставленников императора являлась особенностью нашей власти, созданной самим монархом. Достойному господину, стороннику сильного государства и централизованной власти, приходилось ловко и искусно бороться с аристократической группировкой, которая жаждала управлять провинциями, имея слабого, послушного императора. Но он не мог бороться с аристократией ее собственными руками и поэтому призывал в свое окружение в качестве своих личных выдвиженцев и избранников людей из народа, молодых и смышленых, но из самых низов, кого-то из обыкновенного плебса, часто наугад выхваченного из толпы, собиравшейся, когда господин наш общался с народом. Эти личные ставленники императора, перенесенные из самых недр нашей убогой и нищей провинции в салоны высочайшего двора, где они сталкивались с естественной ненавистью и враждебностью укоренившихся там аристократов, быстро вкусив прелести дворцового великолепия и откровенной притягательности власти, прямо-таки с неописуемым рвением и страстью служили императору, зная, что пребывают здесь и нередко занимают высочайшие должности в стране исключительно по воле достойного господина. Именно их и назначал император на посты, требовавшие высочайшего доверия. Министерство пера, императорская политическая полиция, канцелярия дворца были заполнены этими людьми. Они разоблачали все заговоры и козни, истребляли самонадеянную и злобную оппозицию. Пойми, господин журналист, что император не только сам решал вопрос о всех назначениях, но в прежние времена сам и осуществлял это. Он, и только он! Он заполнял всю верхушку иерархической лестницы и ее средние и нижние ступени, назначал начальников почт, директоров школ, постовых полицейских, всех мелких служащих, управляющих, директоров пивоваренных заводов, больниц, гостиниц, я еще раз повторю – всех он один, лично. Их приглашали в Зал аудиенций на час назначения на должности, и здесь, построенные в нескончаемую шеренгу (ибо это была уйма, целая уйма народу!), они ожидали прибытия императора. Потом каждый по очереди приближался к трону, взволнованный, выслушивал, изогнувшись в поклоне, на какую должность назначает его император, целовал благодетелю руку и, пятясь и откланиваясь, удалялся. Даже самое мелкое назначение скреплялось императорским утверждением, потому что источником всякой власти являлось не государство, не любой другой институт, а лично достойный господин. Какое же это удивительно высокое право! Ибо с момента общения с императором, когда тот назначал на должность и благословлял, между ними возникала особого рода связь, правда, подчиненная правилам иерархии, но все-таки связь, а из этого следовал один принцип, каким руководствовался наш господин, повышая или снимая людей, – принцип преданности. Мой друг, можно было бы составить целую библиотеку из тех доносов, какие поступали к императору на самого близкого ему человека – министра пера Уольдэ Гийоргиса. Это был самый коварный, отталкивающий и растленный субъект, когда-либо появлявшийся на паркете нашего дворца. Сам донос на этого человека грозил крайне неприятными последствиями. Как же плохи были дела, если, несмотря на все это, доносили! Но монаршье ухо оставалось глухим. Уольдэ Гийоргис мог творить что хотел, а его разнузданность не знала границ. Но, утратив способность рассуждать здраво, он в своей спеси, пользуясь полной безнаказанностью, побывал на собрании фракции заговорщиков, о чем дворцовая разведка уведомила достопочтенного господина. Господин ждал, чтобы Уольдэ Гийоргис сам сообщил ему об этом, но тот и словом не обмолвился, то есть иначе говоря, нарушил принцип преданности. И на следующий день император час назначений начал со своего министра пера, человека, который почти что разделял власть с достойным господином: с вершин второй персоны в государстве Уольдэ Гийоргис съехал на должность мелкого служащего в захудалой южной провинции. Узнав о назначении (представим только себе, какую растерянность и страх подавлял он в себе в этот момент), тот, согласно ритуалу, облобызал благодетелю руку и, пятясь, с поклонами раз и навсегда покинул дворец. А возьмем такую фигуру, как рас Имру. Это, возможно, была самая яркая индивидуальность среди властвующей элиты, человек, достойный самых высоких отличий и должностей. Что из того, когда (как я уже упоминал) милостивый господин никогда не руководствовался принципом способностей, но всегда исключительно только принципом преданности. Так вот, неизвестно как и почему раса Имру неожиданно охватила жажда реформ, и он, не испросив императорского согласия, раздал крестьянам часть своей земли. А следовательно (скрыв нечто от императора и действуя по собственной инициативе), дерзко и прямо-таки вызывающим образом нарушил принцип преданности. Итак, милостивому господину, который собирался доверить расу крайне важное учреждение, пришлось удалить его за пределы страны и держать на чужбине на протяжении двадцати лет. Я хочу подчеркнуть здесь, что господин наш не был противником реформ, наоборот – он всегда симпатизировал прогрессу и улучшениям, но не мог допустить, чтобы кто-то сам принялся проводить реформы: во-первых, потому, что это создавало опасность произвола и анархии, а во-вторых, могло создать впечатление, будто в империи существуют какие-то благодетели кроме достойного господина. Поэтому-то, если ловкий и разумный министр хотел в своей епархии провести, возможно, самую незначительную реформу, ему приходилось так направлять дело и так представлять его императору, так освещать и формулировать, чтобы наиболее неопровержимым, признанным и очевидным образом явствовало, что благосклонный и заботливый инициатор, творец и сторонник реформы – лично его императорское величество, пусть даже на самом-то деле благодетель наш плохо понимал, о чем здесь идет речь. Но ведь не все министры наделены умом! Случались молодые люди, не привыкшие к традициям дворца, и те, руководствуясь собственным тщеславием и стремясь завоевать признание народа (словно бы признание самого императора не стоило этих усилий!), самочинно пытались реформировать тот или иной пустяк. Как бы не ведая, что тем самым они нарушают принцип преданности, хороня не только себя, но и саму реформу, которая, не получив одобрения императора, не имела никаких шансов на реализацию. Скажу откровенно: милостивый господин предпочитал плохих министров. Предпочитал потому, что любил выгодно контрастировать с ними. А как он мог контрастировать, окружай его дельные министры? Народ перестал бы ориентироваться, у кого искать помощи, на чью доброту и мудрость уповать? Все сделались бы добрыми и мудрыми. Какая неразбериха воцарилась бы тогда в империи! Вместо одного солнца сияло бы пятьдесят, и каждый воздавал бы почести самолично избранному светилу. О, нет, дорогой друг, нельзя народ обрекать на такой пагубный произвол! Солнце должно быть одно, таков закон природы, а все другие теории – лишь безответственная и противная Богу ересь. Но можешь быть уверен: господин наш контрастировал (со всей импозантностью и великолепием), и потому народ точно знал, где солнце и где тень.
3
Дорогой брат мой (англ.)
4
Первая конституция была принята в Эфиопии в 1931 году, вторая в 1955 году. В обеих утверждалась богоизбранность императора и преемственность императорской власти с древнейших времен. Так, в конституции 1931 года записано: «Закон устанавливает, что императорский титул навечно закрепляется за родом Его величества Хайле Селассие I, потомка царя Сахле Селассие, генеалогическая линия которого прямо идет от династии Менелика I, сына царя Соломона из Иерусалима и царицы Савской из Эфиопии». В конституции 1955 года декларируется: «Благородство происхождения императора и помазание на трон, им принятое, делают личность монарха священной…» Традиция богоизбранности императора в Эфиопии имеет давние корни. Впервые она получила письменное закрепление в трактате «Слава Царей», написанном в XIV веке. В этом трактате в благоприятном для правящей династии свете излагается библейская легенда о посещении в Иерусалиме царя Соломона царицей Савской из Эфиопии.
5
Рас (букв. «голова») – княжеский титул в феодальной Эфиопии. После революции 1974 года все титулы отменены.
В момент назначения на должность господин наш видел перед собой склоненную голову того, кого избирал на высокий пост. Но даже проницательный взгляд достопочтенного господина не мог увидеть, что далее происходит с этой головой. Тем временем голова, выполнявшая в Зале аудиенций нисходяще-восходящие движения, миновав двери, быстро изменяла позицию, задиралась вверх, застывала и приобретала мощные и решительные очертания. Да, мой господин, поразительна была сила императорского назначения! Ведь вот самая заурядная голова, до той поры так естественно и свободно поворачивавшаяся, такая подвижная и нестесненная, так привыкшая вертеться, склоняться книзу, отвешивать поклоны и покачиваться, теперь, обретя помазание назначением на должность, претерпевала удивительные ограничения, двигаясь с той поры только в двух направлениях – по вертикали вниз, в каком двигалась в присутствии достопочтенного господина, и по вертикали вверх в присутствии всех остальных. Установленная на этой единой нисходяще-восходящей линии, голова уже не могла свободно вращаться, и если бы мы, обойдя ее сзади, неожиданно воскликнули: «Эй, господин!» – тот не смог бы повернуть к нам голову – ему, не теряя достоинства, пришлось бы остановиться и уже потом вместе со всем корпусом обратить голову на звук нашего голоса. Вообще, будучи служащим протокола в Зале аудиенций, я заметил, что назначения на должность чисто физически и притом кардинально меняют человека, и меня это так заинтересовало, что я стал внимательно следить за происходящим. Прежде всего меняется сама человеческая фигура. Ранее щуплая и хилая, она приобретает теперь очертания квадрата. Этот корпулентный, массивный квадрат – символ ответственности и бремени власти. Уже по внешнему виду нам ясно, что это не кто-нибудь, а само воплощение благородства. Такому изменению фигуры сопутствует медлительность движений. Человек, отмеченный достойным господином, уже не станет скакать, бегать, подпрыгивать, своевольничать. Нет, походка солидная, ноги уверенно передвигаются по земле, тело слегка наклонено вперед, что означает готовность противостоять превратностям судьбы, движения рук размеренны, без нервозной и беспорядочной жестикуляции. Равно и черты лица обретают важность и как бы застывают, физиономия становится озабоченной и замкнутой, сохраняя, однако, способность периодически переключаться на одобрение и оптимизм, но в итоге она как-то так организована и повернута, что не создает возможности психологического контакта, при ней нельзя расслабиться, спокойно вздохнуть. Меняется также и взгляд. Иным становится его протяженность и угол падения. Взгляд этот теперь простирается до какой-то точки, для нас абсолютно недоступной, и поэтому, разговаривая с назначенным на должность, мы, в силу общеизвестных законов перспективы, не будем замечены им, так как его взгляд сфокусирован где-то позади нас. Даже будучи ниже ростом, он все равно поверх нашей головы вглядывается в даль, поглощенный какой-то нездешней мыслью. Во всяком случае, мы ощущаем, что если думы его не так уж и глубоки, они наверняка важнее и ответственнее, и осознаем, что в подобной ситуации попытка поделиться с ним собственными соображениями глупа и ничтожна. И потому замолкаем. Но и императорский фаворит не жаждет поболтать, ибо один из симптомов по назначении на должность – иная манера разговора: вместо обстоятельных, четких фраз теперь следуют разного рода односложные слова, хмыканья, покашливания, недомолвки, многозначительные паузы, невразумительные формулировки и такая реакция на все, словно бы об этом ему давно и хорошо все известно. Словом, мы чувствуем себя лишними и удаляемся, а его голова выполняет вертикально-восходящее прощальное движение. Случалось, однако, что милостивый господин не только назначал на должность, но, удостоверившись в нелояльности, увы, также и отстранял людей или (прости мне, дружище, грубое выражение) с треском выкидывал на улицу. И можно было убедиться, что подобное падение сопровождалось одной примечательной особенностью – симптомы, вызванные назначением на должность, пропадали, перемены физического характера сглаживались, потерпевший крах обретал нормальный вид и проявлял нервозное и несколько преувеличенное стремление брататься, словно бы он жаждал затушевать все случившееся, словно хотел махнуть рукой и сказать: эх, давай забудем об этом, будто речь шла о пустяковом недомогании.
Ты спрашиваешь меня, дружище, почему в последний период царствования императора некий Аклилу, не имевший никаких обязанностей (это был плебей), почему он располагал большей властью, нежели рас Мэконнын, глава правительства и аристократ? Потому что ступени власти при дворе зиждились не на иерархии должностей, а на количестве визитов к благородному господину. Таков был внутренний распорядок во дворце. Считалось, что самый главный тот, кто чаще оказывается при императорском ухе. Чаще и дольше других. За это ухо между группировками шла ожесточенная борьба, ухо служило высшей ставкой в игре. Стоило притиснуться (что не так просто!) к императорскому уху и шепнуть. Шепнуть – и точка – только и всего. Пусть это где-то осядет, пусть там застрянет, может, как мимолетное ощущение, как крохотное зернышко. Но придет время – и оно укрепится, а зернышко пустит росток, и вот тогда мы пожнем плоды. Это были крайне деликатные, требовавшие определенного понимания усилия: господин наш, несмотря на свою неистребимую и удивительную энергию и выносливость, оставался, однако, живым существом с ограниченной самой природой вместимостью уха, которое невозможно растягивать и перегружать, не вызывая императорского раздражения, защитной реакции, поэтому за раздел уха шла борьба. Перипетии ее были одной из главных тем погрязшего в сплетнях дворца, гулким эхом отдаваясь в городе. И вот некий мелкий чиновник министерства информации Аббэйе Дебалк удостаивался четырех посещений в неделю, в то время как его начальник не мог рассчитывать больше чем на два визита. У императора имелись доверенные лица, занимавшие подчас самые второстепенные должности, но чрезвычайно влиятельные в силу свободного доступа к монарху, о чем не могли мечтать их министры и даже члены Совета короны. Шла поразительная борьба. Имеющий заслуги генерал Аббие Аббэбэ трижды в неделю бывал у императора, а его противник, генерал Кэббэдэ Гэбрэ (ныне оба расстреляны) удостаивался только одного посещения. Однако его группировка так повела дело и наносила такие удары могущественной, но уже загнивающей группировке Аббэбэ, что тот удостаивался сначала двух, а потом одного визита к императору, а Гэбрэ, который добился успехов в Конго и обрел немалый международный авторитет, удостоился четырех посещений. Я, мой друг, в наиболее
счастливую пору мог рассчитывать на один визит в месяц, хотя (явно по недоразумению) мои акции котировались даже несколько выше, однако и так считалось, что я занимаю солидное положение, ибо кроме персональных и наиболее высоко котировавшихся визитов существовала иерархия косвенных доступов к императору второго, третьего и прочих разрядов, где тоже возникали распри, свары, стычки, интриги. О, если о ком-то было известно, что он многократно и запросто вхож к императору, ему низко кланялись, даже если он не был министром. А у кого число визитов шло на убыль, тот уже знал, что милостивый господин понизил его рангом. Добавлю еще, что при миниатюрном сложении, выразительно и пропорционально вылепленной голове у достопочтенного господина были большие уши.Я являлся хранителем мешка Аббы Ханны Джэммо, богобоязненного казначея и исповедника императора. Обе достопочтенные особы были ровесниками, одинакового роста и внешне походили друг на друга. Разговоры о каком-либо сходстве с достойным господином, избранником Божьим, – заслуживающая наказания дерзость, но в случае с Аббой Ханной я могу себе позволить подобную вольность: император безгранично доверял моему господину, и свидетельством некоторой даже интимности их отношений служил факт, что Абба Ханна имел свободный доступ к трону, перед ним (можно сказать и так) просто все двери были открыты. Будучи одновременно хранителем казны и исповедником незабвенного господина, Абба заглядывал как в его душу, так и в карман, то есть мог созерцать царственную особу в ее полном объеме. Я всегда сопровождал Аббу в его казначейских обязанностях, следуя за своим господином с мешочком из первосортной овечьей кожи, выставленным ныне ниспровергателями на публичное обозрение. Я был хранителем и другого, большого мешка, наполнявшегося мелкой монетой в канун национальных праздников: дней рождения императора, годовщины его коронации и, наконец, его возвращения на родину [6] . По случаю этих празднеств наш престарелый властелин отправлялся в наиболее оживленный и людный район Аддис-Абебы, именуемый Меркато [7] , где на специально возведенном возвышении я водружал этот обременительный для передвижения мешок, из которого наимилостивейший господин брал горсти медяков и швырял их в толпу нищих и прочей алчной черни. Но ненасытный сброд затевал такую свару, что всякий раз этот акт милосердия завершался ударами полицейских дубинок, сыпавшимися на головы разбушевавшихся и напиравших простолюдинов, и тогда удрученный господин покидал возвышение, часто не успевая и наполовину опорожнить мешок.
6
Имеется в виду вступление Хайле Селассие в сопровождении немногочисленных войск в Аддис-Абебу 5 мая 1941 года после пятилетнего пребывания за границей. Эта дата до 1975 года отмечалась как День освобождения Эфиопии. В начальный период войны с фашистской Италией, после разгрома эфиопских войск в битве при Чай-Чоу, император уехал в Европу с намерением обратиться в Лигу Наций за помощью. Отсутствие императора в стране во время войны – беспрецедентный случай в эфиопской истории. Упоминание о нем нередко служило козырем для противников императора.
7
Там расположен крупнейший аддис-абебский рынок.
…словом, завершив раздачу должностей, наш неутомимый господин направлялся в Золотой зал, и здесь начинался час денежных ссуд. Время между десятью и одиннадцатью утра. В эту пору достойного господина сопровождал набожный Абба Ханна и не отстававший ни на шаг от последнего хранитель мешка. Обладавший хорошим обонянием и чутким слухом чувствовал, как по нашему дворцу разносится запах и шелест денег. Но для этого требовалась особая восприимчивость и даже воображение, так как деньги в своем материальном выражении не лежали пачками по углам салонов, да и милостивый господин совсем не собирался оделять своих фаворитов долларами в конвертах. Нет, наш господин не склонен был к этому. Хотя, дорогой друг, это может показаться тебе непостижимым, но даже мешочек Аббы Ханны не был бездонной сокровищницей, и церемониймейстерам приходилось прибегать к различным уловкам, чтобы император из-за финансовых проблем не попал в неловкое положение. Так, мне вспоминается, как по окончании постройки императорского дворца, называемого «Генетэ Леул», господин наш выплатил жалованье зарубежным инженерам, но не пожелал рассчитаться с нашими каменщиками. Эти простолюдины собрались перед фасадом построенного ими дворца и стали просить, чтобы им тоже заплатили за работу. Тогда на балкон вышел главный магистр дворцового церемониала, предложив им перейти на задний двор, где благодетельный господин одарит их деньгами. Обрадованная толпа переместилась на указанное место, а достопочтенный господин смог без досадных помех удалиться через парадные двери и отправиться в старый дворец, где его уже смиренно ожидала вся свита. Всюду, куда только ни направлялся наш господин, народ проявлял свою необузданную, ненасытную алчность, домогаясь то хлеба, то обуви, то скота, то подачек на строительство дороги. А господин наш любил посещать провинции, любил допускать к себе простых людей, познавать их заботы, утешать обещаниями, хвалить смиренных и трудолюбивых, наставлять ленивых и непокорных. Но эта склонность мягкосердного господина разоряла казну: провинции требовалось соответственно подготовить, подчистить, подкрасить, закопать отбросы, истребить мух, построить школу, одеть детей в форму, подновить здание муниципалитета, пошить флаги и написать портреты уважаемого монарха. Недостойно было бы для нашего господина оказаться где-нибудь внезапно, явившись нежданно-негаданно, как презренный налогосборщик, и увидеть жизнь такой, какова она есть. Легко себе представить растерянность и переполох местной знати! Ее трепет и страх! А ведь власть не может действовать, ощущая опасность, власть, – это определенное условие, базирующееся на установленных правилах. Представь себе, дружище, что достойный господин склонен был бы познавать жизнь врасплох. Скажем, монарх летит на север, где уже все готово, протокол соблюден, церемониал отрепетирован, провинция сияет, как зеркало, и вот неожиданно во время полета почтенный господин призывает пилота и говорит ему: сын мой, разворачивай машину, мы летим на юг! А на юге хоть шаром покати! К встрече никто не готов! На юге полный развал, грязь, нищета, все черно от мух. Губернатор отбыл в столицу, знать погружена в спячку, полиция расползлась по деревням и обирает крестьян. Как бы это опечалило милостивого господина! Какое это унижение его достоинства! И даже осмелюсь произнести такое – явная насмешка! Ведь есть у нас провинции, где народ удручающе дик, убог, погряз в язычестве и, если не вмешается полиция, способен оскорбить императорское величество. Есть у нас и такие провинции, где неотесанная чернь могла бы при виде монарха разбежаться. И подумать только, дружище, вот достопочтенный господин вышел из самолета, а вокруг – пусто, тихо, голое поле, на сколько хватает глаз ни души! Не к кому обратиться, сказать речь, утешить, нет триумфальных ворот, нет даже машины. Что делать, как держаться? Поставить трон и развернуть ковер? Еще того хуже и смешнее. Трон придает ощущение силы, но только по контрасту с окружающим его смирением, смирение подданных создает могущество трона, наполняя его смыслом, без этого трон только декорация, неудобное кресло с истертым плюшем и продавленными пружинами. Трон в безлюдной пустыне – это компрометация. Восседать на нем? Ждать у моря погоды? Рассчитывать на то, что кто-то появится и воздаст почести? Вдобавок нет и машины, чтобы добраться до ближайшего селения, разыскать своего наместника. Достопочтенный господин знает, кто он, но как его срочно призвать? Итак, что же остается нашему господину? Осмотреть окрестности, сесть в самолет и все-таки отправиться на север, где все возбужденно и нетерпеливо ждет – и протокол, и церемониал, и провинция как стеклышко. Надо ли удивляться, что в подобных условиях добросердечный господин избегал опрометчивых поступков? Пусть бы, скажем, он огорошил сперва одних, потом других, то здесь, то там. Сегодня застал врасплох провинцию Бале, неделю спустя – провинцию Тигре. Он констатирует: развал, грязь, от мух черным-черно. Он вызывает провинциальную знать в Аддис-Абебу на время назначений, осыпает упреками и лишает их должностей. Весть о происшедшем разносится по всей империи. И каковы результаты? А вот таковы: знать всюду перестает заниматься делами и только и поглядывает на небо – не летит ли достопочтенный господин. Народ гибнет, провинция окончательно хиреет, но все это ничто в сравнении с боязнью императорского гнева. И что еще хуже, чувствуя неуверенность и угрозу, не зная теперь ни дня, ни часа, объединенные общими невзгодами и страхом, они начинают роптать, проявлять недовольство, охать, распускать сплетни о здоровье милостивого господина и, наконец, организовывать заговоры, подстрекать к бунтам, сеять смуту, вести подкоп под, по их мнению, немилосердный престол, от которого (о, как же дерзостен их образ мыслей!) они света белого не видят. И чтобы избежать беспорядков в империи, бездействия властей на местах, господин наш с немалой пользой шел на компромисс, гарантировавший успех ему и знати. Ныне всякого рода ниспровергатели монаршей власти попрекают достопочтенного господина, что в каждой провинции у него имелся дворец, готовый в любой момент принять его. Возможно, что в этом и в самом деле был некоторый перебор, ибо, скажем, в центре пустыни Огаден возвели роскошный дворец, который просуществовал лет пятнадцать всегда с прислугой и запасом свежих продуктов, а неутомимый господин провел там только один день. Но допустим, маршрут поездки достойного господина пролегал бы когда-нибудь так, что ему пришлось бы заночевать в сердце пустыни. Разве же тогда необходимость такого дворца не оказалась бы оправданной? Увы, наша непросвещенная чернь никогда не поймет соображений высшего порядка, а ведь именно они и руководят действиями монархов.
Золотой зал, господин Капучицкий, время выдачи ссуд. Рядом с императором уже отмеченный годами Абба Ханна, за ним его хранитель мешка. В другом конце зала топчутся люди, вроде бы беспорядочно, но каждый знает свой черед. Я могу говорить о толпе, поскольку милостивый господин ежедневно принимал бесконечное число подданных; когда он пребывал в Аддис-Абебе, дворец был полон, пульсировал буйной, хотя, естественно, и подчиненной иерархическому порядку жизнью, через внутренний двор плыли ряды машин, в коридорах толпились делегации, в приемных болтали послы, служащие церемониала сновали с тревогой в глазах, сменялись караулы, с папками, полными бумаг, прибегали посыльные, появлялись министры, как-то запросто, по-домашнему, словно самые обыкновенные смертные, сотни подданных старались всучить сановникам то прошение, то донос, появлялись здесь и генералы, члены Совета короны, управляющие имперскими владениями, наместники, ну, словом, толпа, взволнованная, возбужденная толпа. Все это пропадало, как только достопочтенный господин покидал столицу и направлялся с визитом за рубеж или выезжал в провинцию закладывать камень в фундамент, открывать дорогу или вникать в заботы простого люда, утешать и ободрять. Дворец моментально пустел, превращаясь в декорацию дворца, в театральный реквизит, дворцовая прислуга затевала стирку и развешивала на веревках белье, дворцовые дети пасли на газонах коз, служащие церемониала проводили время в городских барах, стражники перевязывали ворота цепью и спали под деревьями. Господин возвращался, гремели фанфары – и дворец вновь оживал. В Золотом зале в самом воздухе всегда ощущалась наэлектризованность. Чувствовались электрические разряды, которые ударяли приглашенным в висок, вызывая у них дрожь, а источником этих разрядов был мешочек из выделанной овечьей кожи. Люди по очереди подходили к щедрому господину, поясняя, зачем им необходимы деньги. Господин наш выслушивал, потом задавал дополнительные вопросы. Здесь я должен признать, что в финансовых вопросах милосердный господин проявлял исключительную мелочность. Какие-либо издержки в империи, превышавшие сумму в десять долларов, нуждались в его личном утверждении, если же министр являлся к императору с просьбой дать согласие на израсходование одного доллара, он мог рассчитывать только на похвалу. Отдать министерскую машину в ремонт – необходимо согласие императора. Сменить проржавевшую трубу в столице – нужно одобрение императора. Закупить простыни для гостиницы – снова требуется его разрешение. Как же тебя должна восхищать, дружище, прямо-таки фантастическая работоспособность и бережливость седовласого господина, который большую часть своего монаршего времени тратил на проверку счетов, выслушивание отчетов, отклонение проектов, на раздумья над человеческой алчностью, хитростью, назойливостью. И однако же господин наш в этих делах не знал ни скуки, ни усталости. Всегда изумлял его живой интерес, дотошность и примерная бережливость. Он обладал определенными наклонностями финансиста, и его министр финансов Йильма Дэреса принадлежал к числу людей, имевших самый свободный доступ к императору. Однако к тем, без кого он не мог обойтись, господин наш проявлял щедрость. Выслушав ответы на дополнительные вопросы, добрый господин обещал просителю разрешить его материальные затруднения. Осчастливленный отвешивал глубочайший поклон. Теперь щедрый господин поворачивал голову в сторону Аббы Ханны и шепотом называл ему сумму, какую набожному сановнику следовало извлечь из мешочка. Абба Ханна погружал туда руку, извлекал деньги, вкладывал их в конверт и подавал растроганному счастливцу, который (поклон за поклоном, пятясь, пятясь, спотыкаясь и расшаркиваясь) удалялся. А потом, господин Капучицкий, увы, приходилось слышать жалобы этих жалких неблагодарных. Ибо в конвертах они обнаруживали только малую долю той суммы, какую (как заверяли эти ненасытные грабители) обещал им щедрый господин. Однако что оставалось делать: возвращаться? Подавать жалобу? Обвинить самого близкого господскому сердцу сановника? Все это было невыполнимо. Зато какой ненавистью было окружено тогда имя богобоязненного казначея и исповедника! Ибо, не отваживаясь запятнать достоинство господина нашего, его, Аббу Ханну, общественное мнение обвиняло в скопидомстве и обмане, в том, что неглубоко погружал руку в мешочек, что крайне долго рылся в нем, просеивая монеты сквозь пальцы, которые складывались у него наподобие сита, и что он вообще с такой неохотой запускал туда руку, словно мешок полон был ядовитых змей, а потом поспешно и даже не глядя (он знал деньги по весу, по размеру банкнот) вручал конверт, давая знак удалиться, что проситель и делал, пятясь и отвешивая поклоны. Поэтому, когда его расстреляли, я думаю, его не оплакивал никто, кроме милостивого господина. Пустой конверт! Знаете ли вы, господин Капучицкий, что такое деньги в нищей стране? Деньги в нищей стране и в богатой стране – это абсолютно разные вещи! Деньги в богатой стране – это ценная бумага, при посредстве которой на рынке приобретаются товары. Вы просто-напросто покупатель, даже миллионер – только покупатель. Он может больше приобрести, но остается одним из покупателей – и только. А в нищей стране? В такой стране деньги – это великолепная, густая, одурманивающая, усыпанная вечно цветущими растениями живая изгородь, которой вы отгораживаетесь от внешнего мира. Через эту живую изгородь вы не видите унизительной нужды, не ощущаете зловещей нищеты, не слышите голосов, доносящихся с самого дна. Но вместе с тем вы знаете: все это есть, и вы гордитесь своей изгородью. У вас деньги, а это крылья. Вы как райская птица, вызывающая восхищение. Способны ли вы представить, чтобы в Голландии собралась толпа поглазеть на богатого голландца? Или в Швеции? Или в Австралии? А вот у нас – да! У нас стоит появиться расу, люди пялят глаза на него. Бегут взглянуть на миллионера и потом долго ходят и повторяют: я видел миллионера! Деньги превратят для вас собственную страну в экзотических край. Буквально все станет вызывать ваше удивление: и то, как люди живут, и то, что их огорчает, и вы начнете говорить: нет, это немыслимо. Все чаще приметесь повторять: нет, это немыслимо. Ведь вы уже будете принадлежать к иной цивилизации, а согласно законам, определяющим развитие культуры, две цивилизации не в состоянии по-настоящему познать и понять друг друга. Вы начнете глохнуть и слепнуть. Вы будете превосходно чувствовать себя за своей живой изгородью, а сигналы извне для вас станут столь же непонятны, как сигналы обитателей Венеры. При желании вы сможете стать первооткрывателем в собственной стране. Сделаться Колумбом, Магелланом, Ливингстоном. Но я сомневаюсь, появится ли у вас такое желание. Странствия такого рода опасны, а вы не безумец. Как представитель иной цивилизации, вы будете ее защищать, бороться за нее. Вы станете ухаживать за своей живой изгородью. Сделаетесь как раз тем самым садовником, какие нужны императору. Вам жаль будет расстаться со своим ярким оперением, а императору и нужны люди, которые могут многое потерять. Наш добрый монарх бросал голытьбе медяки, но придворных одаривал немалыми благами. Он раздавал им поместья, земли, крестьян, из которых они могли выколачивать налоги, одаривал золотом, титулами, богатствами. И хотя любой (если он доказал свою преданность) мог рассчитывать на обильные дары, между придворными группировками завязывались постоянные распри, велась постоянная борьба за привилегии, шло постоянное хапанье, желание урвать, и все из-за этой мечты стать райской птицей. Достопочтенный властелин наш с упоением наблюдал за этой сварой. Ему нравилось, когда придворные приумножали свои богатства, когда округлялись их текущие счета и кошельки. Я не помню случая, чтобы щедрый монарх отменил чье-либо назначение на должность и прижал кого-нибудь к ногтю из-за коррупции. Пусть себе резвится, лишь бы сохранял лояльность! Благодаря своей превосходной памяти и постоянным доносам наш монарх точно знал доходы каждого, но этот бухгалтерский учет вел про себя, никогда не злоупотреблял им, если подданный сохранял лояльность. Но стоило ему уловить хотя бы оттенок нелояльного отношения, он тотчас же конфисковывал все, лишая отступника райского оперения. Такая бухгалтерия позволяла царю царей держать всех в кулаке, и все об этом знали. В хронике дворца известен такой случай. Один из благороднейших наших патриотов, крупнейший партизанский руководитель в годы войны с Муссолини [8] – Таккэле Уольдэ Хавариат, с неприязнью относился к императору, не принимал милостивых даров, отвергал привилегии и не был замешан в коррупции. Именно его наш господин несколько лет продержал в тюрьме, а затем велел казнить.
8
С 1935 по 1941 год.
Хотя я и был ответственным служителем церемониала, заушники называли меня кукушкой достойного господина. Эту кличку мне дали потому, что в императорском кабинете стояли швейцарские часы с боем, из которых с наступлением очередного часа выскакивала кукушка. Так вот, я имел честь выполнять подобную роль, когда господин наш занят был императорскими обязанностями. Когда монарху полагалось в соответствии с протоколом перейти к следующему занятию, я представал перед ним, многократно отвешивая поклоны. Для наблюдательного господина это был сигнал, что пора от одной церемонии перейти к другой. Остряки, которые в любом дворце охотно подшучивают над нижестоящими, смеясь, поговаривали, что поклоны – единственная моя профессия и даже смысл моего существования. И действительно, у меня не было иной обязанности, кроме как в определенный момент отвесить достопочтенному господину поклон. Да, это правда! Однако я мог бы возразить им (если бы занимаемое мной положение допускало подобную смелость), что мои поклоны носили функциональный и упорядочивающий характер, служа общей, государственной, а следовательно, высшей цели, в то время как при дворе было полно сановников, усердно кланявшихся в любую минуту, только бы представился случай, и к такой эластичности шеи их побуждали не соображения высшего порядка, а только угодливость, раболепие и надежда на повышение или дары. Мне приходилось даже следить за тем, чтобы в этом всеобщем и непрекращающемся поклонении не затерялся мой чисто информативный, деловой поклон, я вставал так, чтобы назойливые льстецы не оттерли меня: милосердный господин, не получив вовремя положенного сигнала, мог быть дезориентирован, затянув одну церемонию в ущерб другой, не менее важной. Но увы! Моя старательность при исполнении обязанностей оказывалась тщетной, когда речь шла о завершении раздачи ссуд и наступлении часа приема министров. Министерский час посвящался делам империи, но что там дела империи, если здесь ларчик открыт, а вокруг – тьма фаворитов и избранников! Никто не хочет уйти с пустыми руками, без подарка, без пакета, без пожалования, без вознаграждения. Иногда господин наш отвечал на эту алчность добродушным ворчанием, но никогда не гневался, зная, что открытый ларец теснее сплачивает их вокруг него и они еще преданнее ему служат. Господин наш понимал: сытый будет защищать источник насыщения, а где можно лучше насытиться, как не во дворце? Да и сам монарх не прочь был насытиться, о чем столько шумят сейчас сокрушители империи. А я скажу тебе, друг, что чем дальше, тем было хуже. Чем больше оседал фундамент монархии, тем с большей алчностью избранники наваливались на ларец. Чем сильнее наглели ниспровергатели, тем усерднее набивали мошну фавориты. Чем ближе финал, тем страшнее хапанье и откровенный грабеж. Вместо того, дружище, чтобы взяться за кормило и паруса (ясно было, что корабль идет ко дну), каждый из наших вельмож набивает своей кошель и присматривает себе надежную спасательную шлюпку. И такая во дворце началась лихорадка, так стали осаждать ларец, что если кто и не любил обогащаться, другие вовлекали и подогревали его, так на него наседая, что наконец и он спокойствия и приличия ради спешил чем-нибудь поживиться. Потому что, дружище, все это как-то так обернулось, что порядочнее считалось брать, чем не брать: отказ хапать расценивался как некий физический недостаток, как некое разгильдяйство, некая достойная сожаления немощь. Опять же тот, кто имел, расхаживал с такой физиономией, словно хотел похвалиться своими мужскими достоинствами и, будучи уверенным в себе, заявить: на колени, слабосильные отродья! Вот как все это повернулось. За что же меня осуждать, если в этом перевернувшемся мире я с достойной наказания медлительностью прерывал отведенное на выдачу ссуд время, чтобы милостивый господин мог начать министерский час.