Император. Шахиншах (сборник)
Шрифт:
Ну так вот, год спустя после мятежа в Годжаме, который, явив разъяренный и суровый лик простого люда, потряс дворец и нагнал страху на высших чиновников (но не только на них, ибо и у нас, рядовых служащих, душа ушла в пятки), меня постигла беда личного порядка: мой сын Хайле, в те мрачные годы студент университета, начал думать. Да, начал задумываться, а я должен пояснить тебе, дружище, что думать в те годы – это было крайне накладное и даже вовсе гиблое дело, и его светлость, высокий господин, в своей неусыпной заботе о благе и добре своих подданных, неизменно стремился оберегать их от этого пустого и хлопотного занятия. Зачем было понапрасну терять время, которое они призваны посвятить дальнейшему развитию страны, нарушать свой внутренний душевный покой и забивать головы всяческой крамолой. Ничего путного и рассудительного не могло последовать из того, что кто-то принялся думать или же опрометчиво и дерзко свел компанию с теми, кто размышлял. К сожалению, именно так опрометчиво поступил мой легкомысленный сын, на что первой обратила внимание моя жена (чей материнский инстинкт подсказал, что над нашим домом сгущаются мрачные тучи), и однажды она говорит мне, что Хайле, кажется, предался раздумьям, так как он сделался очень грустным. Тогда же получалось так, что те, которые начинали анализировать то, что происходит в империи, ходили как в воду опушенные, словно предчувствуя нечто неясное и невообразимое. Чаще всего такие лица были у студентов (добавим здесь), все больше досаждавших нашему господину. Прямо удивительно, почему полиция не напала на этот след, на эту связь между интеллектом и настроением человека: обрати она на это вовремя внимание, она легко обезвредила бы упомянутых мыслителей, которые своим недовольством, брюзжанием и злобными выпадами причинили столько огорчений и забот достопочтенному господину. Однако император, обладавший большей прозорливостью, нежели его полиция, понимал, что меланхолия – это повод к раздумьям, недовольству, скепсису, апатии, и повелел устраивать развлечения, игры, танцы, карнавалы по всей империи. Достопочтенный господин лично распорядился зажигать огни во дворце, нищим закатывал пиры, призывая их повеселиться. А насытившись и наплясавшись, те славили своего господина. Это продолжалось годы, и подобные утехи настолько забили и задурили людям головы, что, встречаясь, они болтали только об этом, судачили, перебрасывались шутками, вспоминали нелепицы, пересказывали сплетни. За душой ни гроша, а жизнь хороша. Пусть тоска берет – веселится народ. Живем убого – смеемся много. И только тем, которые размышляли, видя как все опошляется, мельчает, утопает в грязи, покрывается плесенью, не до забав было, не до смеха. Они служили сущим наказанием для других, заставляя их задумываться, но эти другие хоть и не предавались раздумьям, а поумнее были, не давали себя вовлечь в это дело, и если студенты начинали рассуждать, витийствовать, затыкали уши и побыстрей исчезали. Ибо зачем знать, если лучше не знать? Зачем усложнять жизнь, если можно без этого обойтись? Зачем болтать, когда полезнее помолчать? Зачем вникать в проблемы империи, если в собственном доме столько нерешенных проблем? Так вот, дружище, видя, сколь опасный путь избрал мой сын, я старался его отговорить, отвлечь, привить ему охоту к увеселениям, посылал его путешествовать, я бы даже предпочел, чтобы он окунулся в ночную жизнь, нежели увлекся этими адскими заговорами и манифестами. Представь себе только мою растерянность и подавленность от сознания того, что отец – во дворце, а сын – в антидворцовом лагере, что я выхожу на улицу, охраняемый полицией от собственного сына, который участвует в демонстрациях, бросает камни. Я говорю ему: перестань думать, предайся забавам, погляди на тех, кто внемлет мудрым советам, какой у них благодушный вид, просветленные лица, они смеются, веселятся, а если чем-то и удручены, то лишь тем, где достать деньги, но к трудностям такого рода наш благодетель всегда благосклонен, постоянно думая о том, как их облегчить
Он возвращается мыслью к декабрьским событиям, когда командующий императорской гвардией Менгисту Ныуай явился в университет и показал студентам ломоть черствого крестьянского хлеба, какой мятежники заставили есть приближенных монарха. Это событие вызвало у студентов шок, след от которого сохранился. Один из доверенных офицеров Хайле Селассие представил им императора, божественного избранника, наделенного чертами сверхъестественного существа, как человека, который терпимо относился к господствовавшей при дворе коррупции, отстаивал косную систему, мирился с нищетой миллионов своих подданных. С этого дня студенты начали борьбу, и университет уже не знал спокойствия. Бурный конфликт между дворцом и учебным заведением, продолжавшийся около четырнадцати лет, унес десятки жизней и завершился только с низложением императора. В те годы существовали два изображения Хайле Селассие. Одно – известное мировой общественности – представляло императора как несколько экзотичного, но мужественного монарха, отличающегося неукротимой энергией, живым умом и глубокой восприимчивостью, который оказывал сопротивление Муссолини, вернул империю и престол, стремился вести свою страну по пути прогресса и играть существенную роль в мире. Второе, сформировавшееся исподволь, при посредстве критически настроенной и поначалу незначительной части эфиопского общества, представляло императора как самодержца, готового любой ценой отстаивать свою власть, и прежде всего как незаурядного демагога и театрального патерналиста, который словами и жестами прикрывал продажность, тупость и угодничество созданной и выпестованной им правящей элиты. Оба эти изображения, как, впрочем, это и случается в жизни, соответствовали истине: Хайле Селассие представлял собой сложную индивидуальность, одним он рисовался полным привлекательных черт, у других вызывал ненависть, одни его обожали, другие проклинали. Он правил страной, где известны были только самые жестокие методы борьбы за власть (либо за ее сохранение), где свободные выборы подменялись стилетом и ядом, дискуссии – пистолетом и виселицей. Он являлся продуктом подобной традиции, и сам к ней обращался. Вместе с тем он понимал, что это некий нонсенс, что это нечто, не стыкующееся с новым миром. Но он не мог изменить систему, которая удерживала его у власти, а власть для Хайле Селассие была превыше всего. Отсюда склонность к демагогии, к церемониалу, к тронным речам о прогрессе, столь пустые в этой стране гнетущей нищеты и невежества. Он был весьма симпатичной индивидуальностью, проницательным политиком, отцом, которому суждено было пережить трагедию, неизлечимым скрягой, он приговаривал невинных к смертной казни, прощал виновных, вот капризы самовластья, лабиринты дворцовой политики, двусмысленности, потемки, постичь глубину которых никому не дано.
Сразу после мятежа в Годжаме рас Каса хотел собрать лояльно настроенных студентов и провести демонстрации в поддержку императора. Все было готово – и портреты, и транспаранты, когда достопочтенный господин, узнав об этом, резко осудил раса. Ни о каких демонстрациях и речи быть не могло. Студенты начнут в поддержку, а кончат оскорблениями! Начнут приветствовать, а позже придется открывать огонь. И пожалуйста, дружище, достопочтенный властелин, еще раз явил пример своей удивительной прозорливости. В общей неразберихе демонстрацию отменить уже не успели. И когда процессия в поддержку монарха, состоявшая из полицейских, переодетых студентами, двинулась, к ней тотчас же примкнула большая и шумная толпа студентов. И эта озлобленная чернь устремилась ко дворцу, так что не оставалось ничего другого, как послать солдат с приказом навести порядок. В этой злополучной, завершившейся кровопролитием стычке пал студенческий вожак Тылахун Гызау [15] . И что за ирония судьбы: погибло ведь и несколько ни в чем не повинных полицейских! Я помню, что это случилось в конце декабря шестьдесят девятого года. И что за суровый день выпал на мою долю назавтра, ибо сын мой Хайле и все его друзья отправились на похороны, и у гроба выросла такая толпа, что это вылилось в новую демонстрацию, и невозможно уже было позволить постоянно вызывать волнения и возмущение в столице, поэтому достопочтенный господин направил бронетранспортеры и приказал навести порядок с применением чрезвычайных мер. В результате этих мер погибло свыше двадцати студентов, а сколько было ранено и арестовано – того просто не счесть. Господин наш распорядился на год закрыть университет, чем спас жизнь многим молодым людям: продолжай они учиться, митинговать, атаковать дворец, монарху пришлось бы отвечать на это новыми репрессиями, стрельбой, кровопролитием.
15
Президент Союза студентов Аддис-Абебского университета, погибший в декабре 1969 года.
Поразительно то невероятное ощущение безопасности, какое присуще было всем представителям высших и средних слоев общества, когда вспыхнула революция; с полным благодушием рассуждали они о добродетелях народа, о кротости и преданности его, о его невинных забавах в момент, когда на нас надвигался 93-й год – комическое и страшное зрелище.
И было там еще что-то, нечто неуловимое, некий скрытый внутри властный дух гибели.
У некоторых же придворных Юстиниана, которые находились при нем во дворце до позднего часа, возникало ощущение, что вместо него они созерцают неведомый призрак. Один из придворных утверждал, что император внезапно срывался с трона и начинал разгуливать по залу (ибо действительно не мог долго усидеть на месте), неожиданно голова его исчезала, но тело продолжало кружить далее. Придворный, считая, что у него неладно с глазами, долго пребывал в замешательстве и растерянности, однако потом, когда голова возвращалась на место, с изумлением убеждался, что снова видит то, чего минуту назад не было.
Потом он спросил себя: куда же все исчезло? Дым, пепел, сказка или и сказки не было?
Ни одна свеча не догорит до рассвета.
Распад
Много лет мне довелось быть минометчиком несравненного господина. Миномет я устанавливал возле того места, где милостивый монарх закатывал пиры для голодающих бедняков. Когда заканчивалось застолье, я производил несколько выстрелов. При разрыве мины из нее вырывалось многоцветное облако, которое медленно оседало на землю – то были яркие платки с изображением императора. Возникала толчея, давка, люди простирали руки, каждый жаждал вернуться домой с чудодейственным, ниспосланным небесами изображением нашего господина.
Никто, ни один человек, дружище, не чувствовал, что близится конец. Вернее, что-то ощущалось, появлялись какие-то предвестники этого, но настолько зыбкие и туманные, словно их и не было. И хотя уже давно по дворцу расхаживал камердинер, который то и дело тушил какие-то лампы, но уже успели привыкнуть к этому и возникло удобное подсознательное чувство самоуспокоения, что, вероятно, вокруг все так и должно быть – притушено, затемнено, погружено в полумрак. Вдобавок в империи начались беспорядки, доставившие массу огорчений всему дворцу, а более всего нашему министру информации господину Тесфайе Гебре-Ыгзи, позже расстрелянному нынешними бунтовщиками. Все началось с того, что летом семьдесят третьего года к нам приехал корреспондент английского телевидения, некий Джонатан Дамбильди. Он уже и ранее бывал в империи, снимая фильмы, прославлявшие нашего всемогущего монарха, поэтому никому и в голову не пришло, что такой журналист, который сначала восхваляет, осмелится позже раскритиковать, но такова уж, видать, низменная натура этих людей без стыда и совести. Достаточно сказать, что на этот раз Дамбильди, вместо того чтобы показывать, как господин наш направляет развитие страны и как он озабочен судьбами малых сил, застрял где-то на севере, откуда, по рассказам, вернулся возбужденный, потрясенный и тотчас отбыл в Англию. Не прошло и месяца, как наше посольство сообщает, что мистер Дамбильди демонстрировал по английскому телевидению свой фильм под названием «Утаенный голод», в котором этот беспринципный клеветник прибег к демагогическим штучкам, представив тысячи умирающих от голода, а рядом достопочтенного господина, беседующего с сановниками, вслед за этим показал дороги, усеянные трупами бедняков, а затем наши самолеты, доставляющие из Европы шампанское и икру, здесь – целые поля обреченных смертников, там – наш монарх, скармливающий мясо своим собакам с серебряного блюда, и так попеременно: роскошь – нужда, богатство – отчаяние, коррупция – смерть. Вдобавок к этому мистер Дамбильди заявляет, что от голода погибло уже сто, а возможно, двести тысяч и что не меньшее число обреченных в ближайшие дни может разделить их судьбу. В сообщении посольства указывалось, что после демонстрации фильма в Лондоне разразился грандиозный скандал, последовали запросы в парламенте, газеты забили тревогу, осуждая достопочтенного господина. В этом проявилась, дружище, вся безответственность зарубежной прессы, которая подобно мистеру Дамбильди годами прославляла нашего монарха и вдруг без всякого соблюдения приличий осудила его. Почему? В чем причина подобного вероломства и аморальности? В дополнение к этому посольство уведомляет, что из Лондона вылетает самолет с журналистами из ряда европейских государств; они хотят увидеть голодную смерть, познакомиться с нашей действительностью, а также выяснить, на что израсходованы средства, предоставленные нашему господину тамошними правительствами для того, чтобы он развивал, догонял и обгонял другие страны. Короче говоря, это явное вмешательстве во внутренние дела империи! Во дворце волнение, негодование, но несравненный господин призывает сохранять спокойствие и благоразумие. Мы ждем, каковы будут высочайшие указания. Тотчас же раздаются голоса, требующие немедленно отозвать посла за его крайне неприятные и тревожные донесения, столь осложнившие дворцовую жизнь. Однако министр иностранных дел утверждает, что такой шаг нагонит страх на остальных послов, которые вообще прекратят присылать какие бы то ни было сообщения, а ведь достопочтенному господину необходимо знать, что говорят о нем в разных частях света. Вслед за этим подают свой голос члены Совета короны, они настаивают на том, чтобы заставить самолет с журналистами лечь на обратный курс: ни в коем случае не пускать все это богомерзкое отребье в пределы империи! Но как можно, заявляет министр информации, их не впустить, они поднимут еще больший шум, еще громче понося милостивого господина. Совет, посовещавшись, постановляет предложить почтенному господину решить вопрос так: журналистов впустить, но все отрицать. Да, отрицать, что в стране царит голод! Держать их в Аддис-Абебе, показывать, какой повсюду прогресс, и пусть они пишут только о том, о чем можно узнать из наших газет. А наша пресса, дружище, отличалась лояльностью, скажу даже – образцовой лояльностью. По правде говоря, она была скромной по масштабу, общий тираж ежедневных газет на тридцать с лишним миллионов подданных составлял двадцать тысяч экземпляров [16] . Но господин наш руководствовался тем, что избыток даже самой лояльной прессы вреден, ибо чтение может стать привычкой, от этого только шаг к привычке самостоятельно думать, а известно, с какими это бывает сопряжено осложнениями, неприятностями и огорчениями. Ибо, скажем, о чем-то можно написать вполне лояльно, но прочесть можно абсолютно иначе, кто-то примется читать лояльную статью и постепенно пойдет по пути, который удалит его от престола, отвлечет от задач прогресса и приведет в стан подстрекателей. Нет, нет, наш господин не мог попустительствовать такой распущенности, заблуждениям и поэтому вообще не поощрял любовь к чтению. Вскоре после этого мы пережили подлинное вторжение зарубежных журналистов. Помню, что сразу же по их приезде состоялась пресс-конференция. Задан был вопрос: что предпринимается для ликвидации последствий голода? Мне о голоде ничего не известно, отвечает министр информации, и должен тебе сказать, друг мой, что он был не так уж далек от истины. Во-первых, голодная смерть в нашей империи на протяжении сотен лет была будничным и естественным явлением, никому никогда и в голову не приходило поднимать шум из-за этого. Начиналась засуха, земля трескалась, происходил падеж скота, умирали крестьяне – обычный, связанный с законами природы извечный порядок вещей. Так как этот естественный порядок продолжался из века в век, никто из представителей знати не посмел бы отвлечь внимание светлейшего господина сообщением, что в его провинции кто-то там умер от голода. Разумеется, почтенный господин сам посещал провинции, но он не любил задерживаться в бедных районах, где царил голод, а кроме того, что можно увидеть во время таких официальных визитов? Придворные в провинциях тоже не бывали, достаточно было кому-либо ненадолго уехать, как на него насплетничают и наплетут столько, что, вернувшись, тот убеждался: недруги немало потрудились, стремясь побыстрее выжить его. Откуда же нам было знать, что на севере страны свирепствует какой-то невероятный голод? Журналисты спрашивают: смогут ли они поехать на север? Нет, это невозможно, поясняет министр, так как на дорогах полным-полно разбойников. И снова признаюсь, он не был так уж далек от истины: в последний период поступали сообщения, что по всей империи уйма всякого рода вооруженных смутьянов, которые устраивают засады на дорогах. После беседы с журналистами министр совершил с ними поездку по столице, показал им заводы и нахваливал прогресс. Но тех (куда там!) прогресс не интересует, они жаждут видеть голод, ничего другое их не занимает, голод им подавай – и баста! Ну, отвечает министр, этого вы не получите, какой голод, если развитие налицо. Однако здесь, дружище, еще одна история приключилась. Наше мятежное студенчество направило на север своих посланцев, и те навезли и фотографий, и страшных свидетельств того, как мрет народ, и всем этим тайком, украдкой снабдили журналистов. И разразился скандал: утверждать, что никакого голода нет, было уже невозможно. Корреспонденты снова принялись атаковать, размахивать фотографиями, засыпать вопросами, что предприняло правительство в борьбе с голодом. Его императорское величество, отвечает им министр, придает этой проблеме первостепенное значение. Но что это означает конкретно? Конкретно! – без тени уважения наскакивают эти исчадия ада. Господин наш, спокойно отвечает министр, объявит в соответствующее время, какие его величество намерен принять решения, установления и приказы, ведь не министрам заниматься проблемами такого масштаба и давать им ход. В результате журналисты улетели, так и не увидев голода воочию. А все это дело, получившее такое выдержанное и достойное освещение, министр охарактеризовал как успех, наша же пресса представила его как победу. Министр всегда ухитрялся как-то так все представить, что это расценивалось как успех и было хорошо. Но мы боялись, что если бы оного министра не стало, сразу бы грустно сделалось, что впоследствии, когда его от нас забрали, подтвердилось. Прими, любезный, во внимание и то, что, между нами говоря, для большего порядка и смирения подданных полезно заставить их похудеть и поголодать. Даже наша религия [17] велит половину дней в году строго соблюдать пост, а заповедь наша гласит, что тот, кто не блюдет пост, совершает тяжкий грех и весь начинает смердеть адской серой. В день поста разрешается есть один только раз, да и то кусок лепешки с пряной приправой. А почему такие суровые нормы навязали нам наши отцы, повелевая неустанно умерщвлять плоть? Потому что по природе своей человек – существо злое, для него адское удовольствие поддаться соблазну, особенно соблазну неповиновения, стяжательства и разврата. Человеком владеют две страсти – агрессивность и ложь. Если помешать человеку чинить зло другим, он причинит его себе, если он не обманет первого встречного, то в мыслях обманет самого себя. Сладок человеку хлеб лжи, гласит Книга притчей Соломоновых, а позже наполняются прахом уста его. Как же теперь управлять этим небезопасным существом, каким предстает человек, и все мы в том числе, как обуздать и укротить его? Как обезоружить и обезопасить зверя? Единственная возможность, дружище, – лишить его сил. Да, именно так – отнять у него силы, ибо, ослабев, он будет не в состоянии вершить зло. А пост как раз и обессиливает, голод отнимает силы. Такова наша амхарская философия, этому учат наши отцы. И все это проверено на жизненном опыте. Человек, голодавший всю жизнь, никогда не взбунтуется. На севере не было никаких бунтов. Никто не поднял там ни голоса, ни руки. Но как только подданный начнет есть досыта, так при первой попытке отобрать у него миску с едой он тотчас взбунтуется. Польза от голодовки та, что у голодного лишь хлеб на уме, все мысли его сосредоточены на еде, на это уходят его последние силы, ни разума, ни воли не хватает, чтобы предаться соблазну неповиновения. Прикинь-ка, кто уничтожил нашу империю, кто сокрушил ее? Не те, у кого всего хватало, и не те, кто ничего не имел, но те, кому мало досталось. Да, да, надо всегда опасаться тех, кому недодали, это самая страшная и самая алчная сила, именно такие с особенным усердием прут наверх.
16
Весной 1974 года тираж основных столичных газет вырос в 1,5–2 раза, что было связано с обострением политической борьбы, в которой
участвовали широкие народные массы.17
Наибольшее число эфиопских верующих исповедуют христианство монофизитского (александрийского) толка.
Чувства крайнего недовольства, даже осуждения и негодования царили во дворце в связи с подобной нелояльностью правительств европейских государств, которые позволили господину Дамбильди и его компании поднять такой шум по поводу голодных смертей. Часть сановников считала, что следует по-прежнему все отрицать, но это было уже невозможно: ведь сам министр заявил журналистам, что сиятельный господин придает проблеме голода первостепенное значение. Надо следовать по этому пути и взывать к помощи зарубежных благотворителей. Сами мы помочь не в силах, пусть другие добавят сколько могут. И в скором времени стали поступать благоприятные вести. То прилетали какие-то самолеты с зерном, то прибывали какие-то пароходы с мукой и сахаром. Приехали врачи и миссионеры, представители благотворительных организаций, студенты из зарубежных стран, а также переодетые санитарами журналисты. Все они устремились на север, в провинции Тигре и Уолло, а также на восток, в Огаден, где, говорят, целые племена вымерли от голода. В империи началось движение международного характера! Скажу сразу, что во дворце от всего этого не были в восторге, ибо присутствие стольких иностранцев всегда нежелательно: они всему удивляются да вдобавок еще и критикуют. И представь себе, мистер Ричард, что предчувствие не обмануло наших сановников. Ибо когда эти миссионеры, врачи и санитары (последние, как я уже упоминал, были переодетыми журналистами) попали на север, они увидели, как говорят, невероятное зрелище – тысячи умирающих от голода, а рядом рынки и лавки, которые ломятся от еды. Есть продовольствие, говорят, есть, просто выдался неурожайный год, и крестьянам пришлось все отдать помещикам, поэтому у них ничего и не осталось, а спекулянты, пользуясь положением, взвинтили цены так, что мало кто в состоянии купить хотя бы горсть зерна, в этом вся беда. Скверное дело, мистер Ричард, ибо этими спекулянтами оказались наши нотабли – но можно ли называть спекулянтами официальных представителей нашего господина? Официальное лицо – и спекулянт? Нет, такое и произнести невозможно. Поэтому когда крики этих миссионеров, санитаров дошли до столицы, во дворце тотчас послышались голоса, чтобы всех этих доброхотов, философов выдворить за пределы империи. Но как это так, говорят другие, выдворить? Ведь невозможно прервать кампанию по борьбе с голодом, если милосердный господин придает ей первостепенное значение! И опять неизвестно, что предпринять: выдворить – плохо, оставить – еще хуже, возникла известная неопределенность, неясность, и вдруг новый громовой удар. А тут еще санитары, миссионеры вновь поднимают шум, потому что транспорты с мукой и сахаром не доходят до голодающих. Получается так, заявляют благотворители, что транспорты застревают где-то в пути, и надо выяснить, куда все исчезает, и они на свой собственный страх и риск принимаются вынюхивать, вмешиваться, всюду совать свой нос. И опять выясняется, что спекулянты целые грузовики отправляют к себе на склады, взвинчивают цены, набивают карманы. Как удалось это выяснить – трудно дознаться, пожалуй, где-то произошла утечка информации. Ведь все было так организовано, что империя, да, помощь приемлет, но сама занимается распределением благ, и куда направят муку и сахар – никому не положено знать, ибо это будет рассматриваться как вмешательство во внутренние дела. Однако здесь наши студенты устремляются в бой, выходят на улицу и демонстрируют, обличают коррупцию, требуют привлечь виновных к суду. Позор! Позор! – кричат, предрекая крушение империи. Полиция пускает в ход дубинки, производит аресты. Волнение, возмущение. В те дни, мистер Ричард, мой сын Хайле редко появлялся дома. Университет пребывал уже в состоянии открытой войны с императорским дворцом. На этот раз все началось с совершенно незначительного события, события настолько ничтожного и пустого, что никто бы его не заметил, никто не подумал бы даже, но, видимо, наступают такие моменты, когда пустячное событие, ну вот совершенная мелочь, сущий пустяк, вызывает революцию, развязывает войну. Поэтому прав был шеф нашей полиции, господин генерал Йильма Шибеши, когда предписывал проявлять требовательность, не сидеть сложа руки, настойчиво искать, а обжегшись на молоке, дуть на воду, никогда не пренебрегая правилом, что если зернышко пустило росток, следует, не дожидаясь пока он окрепнет, отсечь его. Но и генерал искал, да, видно, ничего не нашел. А пустяк этот состоял в том, что американский Корпус мира организовал в университете демонстрацию новинок моды, хотя всякого рода собрания, встречи были запрещены. Но ведь американцам достопочтенный господин не мог запретить показ модных моделей. И вот это спокойное и столь безмятежное зрелище студенты использовали для того, чтобы, собрав громадную толпу, ринуться на дворец. И с этой минуты они уже не позволили вновь разогнать их по домам, они митинговали, остервенело и стремительно нападали и больше не желали уступать. И начальник полиции генерал Йильма Шибеши из-за этого происшествия рвал на себе волосы, ибо даже ему в голову не пришло, что революция способна начаться с показа мод! Но у нас именно так обстояло дело. Отец, говорит мне Хайле, это начало вашего конца! Так дольше жить невозможно. Мы покрыли себя позором. Эта смерть на севере и ложь двора покрыли нас позором. Страна погрязла в коррупции, люди мрут от голода, вокруг темнота и варварство. Нам совестно за эту страну, мы сгораем со стыда из-за нее. Но ведь, продолжает он, другой родины у нас не существует, мы сами обязаны вытащить ее из грязи. Ваш дворец скомпрометировал нас перед всем миром, и он не может дольше существовать. Мы знаем, что в армии волнения, в столице неспокойно, и мы больше не можем отступать. Не хотим и дальше испытывать стыд. Да, мистер Ричард, этим молодым, благородным, но столь безответственным людям было глубоко присуще чувство стыда за положение страны. Для них существовал только двадцатый век, а может, даже тот грядущий – двадцать первый, в котором восторжествует благословенная справедливость. Все остальное их не устраивало и раздражало. Вокруг они не видели того, что хотели бы видеть. И теперь, вероятно, хотели переделать мир так, чтобы он удовлетворял их. Эх, молодежь, молодежь, мистер Ричард, зеленая молодежь!
В период этого голодания и миссионерского, санитарского горлодрания, студенческого митингования, полицейского шельмования наш достойный господин отбыл с визитом в Эритрею, где его принимал внук – командующий флотом Ыскындыр Дэста. Император намеревался совершить морскую прогулку на адмиральском флагмане «Эфиопия», однако из-за неисправности двигателя плавание пришлось отложить. Но наш господин пересел на французский корабль «Проте». Назавтра, уже в порту Массауа, достопочтенный господин, которому в связи с этим событием присвоили звание полного адмирала императорского флота, произвел в офицеры семерых кадетов, укрепив тем мощь наших морских сил. Там же он назначил на высокие должности тех злополучных нотаблей с севера, которых миссионеры и санитары обвинили в спекуляции, обирании бедняков, чтобы засвидетельствовать их невиновность и пресечь сплетни и очернительство за рубежом. Как будто все двигалось, совершенствовалось и развивалось самым благоприятным образом, в высшей степени удачно и вполне лояльно, империя крепла и даже (как подчеркивал наш господин) расцветала, как вдруг приходит сообщение, что эти заморские благодетели, взявшие на себя неблагодарный труд накормить наш вечно голодный народ, взбунтовались и прекратили поставки, и все потому, что наш министр финансов, господин Йильма Дэреса, желая пополнить императорскую казну, обязал благотворителей платить за всякого рода помощь высокую таможенную пошлину. Хотите помогать, говорит министр, помогайте, но вы должны заплатить за это! А они: как это заплатить? Да, отвечает министр, таковы правила. Как же это вы собираетесь помогать таким образом, чтобы государство с этого ничего не имело? И здесь-то наша печать одновременно с министром поднимает голос, упрекая возмущенных благодетелей в том, что, прекратив помощь, они обрекли наш народ на жестокую нужду и голодную смерть, что они выступают против императора, вмешиваются в наши внутренние дела. А тем временем, дружище, разнесся слух, будто от голода умерло полмиллиона человек, что теперь наши газеты записали на позорный счет этих бесславных миссионеров и санитаров. И этот маневр, когда упомянутых альтруистов правительство наше обвинило в гибели народа от голода, господин Тесфайе Гебре-Ыгзи назвал успехом, что единодушно подхватили все наши газеты. И в самый разгар шумихи и писанины о новом успехе достопочтенный господин, покинув гостеприимный французский корабль, возвратился в столицу, приветствуемый, как всегда, смиренно и благодарно, и все же (да позволено будет мне ныне сказать) в этой покорности улавливалась уже известная неопределенность, какая-то смутная двусмысленность, некая, скажем так, пассивная непокорность, да и благодарность тоже не проявлялась уже рьяно, скорее сдержанно и безмолвно, да, конечно, благодарили, но как-то вяло и инертно, как-то неблагодарно-благодарственно! И на этот раз (а как же!), когда проезжал кортеж, люди падали ниц, но сколь непохоже это было на прежнее преклонение! Некогда, дружище, это было поклонение – падение, падение-уничижение, обращение в прах и пепел, преображение в тварь дрожащую, вся эта уличная чернь превращалась в ничто, простирала руки, молила о милосердии. А ныне? Разумеется, падали ниц, но выполнялось это как-то бесстрастно, сонно, как бы подневольно, по привычке, ради святого спокойствия, медленно, лениво, с явным отрицанием. Да, именно так, падали ниц, не одобряя, сомневаясь, своевольничая, мне казалось, что падали, а в глубине души продолжали стоять, как бы лежали, но мысленно продолжали сидеть, словно бы сама распростертая покорность, но в душе упорство. Однако никто из свиты этого не замечал, а если бы даже и заметил некоторую леность и вялость подданных, тоже никому не стал бы об этом говорить: любое высказывание сомнительных мыслей воспринималось во дворце с неудовольствием, поскольку у сановников, как правило, не хватало времени, зато, если у кого-то возникали сомнения, всем надлежало, отложив в сторону прочие дела, рассеивать возникшие опасения, чтобы окончательно их устранить, а усомнившегося укреплять духом и взбадривать. Возвратившись во дворец, достопочтенный господин выслушал донос министра торговли Кэтэмы Йифру, который обвинил министра финансов в том, что тот, установив высокие пошлины, вызвал задержку помощи голодающим. Однако наш всемогущий ни словом не попрекнул господина Йильму Дэрэса, напротив, на лице монарха можно было заметить удовлетворение, поскольку наш господин всегда с неприязнью относился к такого рода помощи, ибо любая огласка, какой это сопровождалось, все эти вздохи, покачивание головой по поводу несчастных, страдающих от голода, искажали красивую и величественную картину империи, которая все-таки шла по пути ничем не омрачаемого прогресса, догоняя и даже обгоняя других. С этого момента никакая помощь, пожертвования больше не требовались. Этим голодающим достаточно уже того, что наш милостивый господин лично придал их судьбе первостепенное значение. Одно это служило свидетельством особого рода, то была более возвышенная, а не просто высокая приверженность. Все это вселяло в сердца подданных успокоительную и ободряющую надежду, что какие бы тяжкие заботы или мучительные трудности в их жизни ни возникали, достопочтенный господин придаст им необходимую силу духа, ибо их нужды представляют для него первостепенное значение.
Последний год! Но мог ли кто-нибудь тогда предвидеть, что этот семьдесят четвертый окажется последним нашим годом? Конечно, ощущалась какая-то туманность, печальная и мутная, какая-то бессобытийность. Даже некая ущербность, да и в воздухе что-то так тягостно, так нервозно – то напряжение, то ослабление, то просветление, то потемнение, но чтобы из этого так внезапно – прямо в бездну? И все? Все пошло прахом? И вот смотрите, а дворца-то и не видать. Ищете его – и не находите. Спрашиваете – и никто вам не скажет, где он. А началось все… вот именно, дело в том, что это столько раз начиналось, но никогда не кончалось, столько было начал и никакого завершающего финала, и благодаря этим незавершавшимся началам в душе выработалась привычка, утешение, что мы всегда выпутаемся, поднимемся на ноги и сохраним что имеем, ибо мы способны выдержать самое худшее. Но с этой привычкой в итоге произошла осечка. И вот в январе упомянутого года генерал Бэллетэ Аббэбе, отправившись в инспекционную поездку в Огаден, остановился в Годе, в тамошних казармах. Назавтра во дворец поступает неслыханное сообщение: генерал взят под стражу солдатами, которые заставляют его есть то, чем их кормят. Еда, несомненно, такая скверная, что генерал и впрямь может разболеться и умереть. Император направляет десант – гвардейскую часть, она освобождает генерала и доставляет его в госпиталь. Теперь, мой господин, должен был бы вспыхнуть скандал, поскольку достопочтенный самодержец в часы, отведенные на рассмотрение военно-полицейских проблем, уделял все свое внимание армии и постоянно повышал ей жалованье, взвинчивая ради этого военный бюджет, и вдруг оказывается, что все прибавки господа генералы клали в карман, немало на этом наживаясь. Но император не попрекнул ни одного генерала, а солдат из Годе приказал рассредоточить, рассеять. После этого неприятного, достойного осуждения инцидента, указывающего на известную недисциплинированность армии (а у нас была самая большая армия в Черной Африке, предмет нескрываемой гордости светлейшего господина), водворилось спокойствие, но ненадолго, через месяц во дворец поступает новое и столь же невероятное сообщение! А именно: в южной провинции Сидамо, в гарнизоне Негелли, солдаты подняли мятеж и арестовали высших офицеров. Речь шла о том, что в этом тропическом селении пересохли солдатские колодцы, а офицеры запретили солдатам брать воду из своего колодца. От жажды у солдат помутилось в голове, и они подняли мятеж. Надо было бы бросить десант императорских гвардейцев и туда, чтобы они обуздали, укротили мятежников, но я напомню тебе, мой господин, что наступил этот страшный и непостижимый февраль, месяц, когда в самой столице начинают происходить самые неожиданные и грозные события, а потому все забыли о той разнузданной солдатне, которая в далеком Негелли, дорвавшись до офицерского колодца, опивается водой. Ибо пришлось приступить к подавлению бунта, вспыхнувшего в непосредственной близости от нашего дворца. И какой же странной оказалась причина внезапного, охватившего улицу возбуждения! Достаточно оказалось, что министр торговли повысил цены на бензин. В ответ таксисты сразу начали забастовку. Назавтра забастовали учителя. Одновременно на улицы выходят воспитанники технических училищ, которые нападают на городские автобусы и поджигают их, а я хочу напомнить, что автобусная компания являлась собственностью достойного господина. Полицейские пытаются ликвидировать эти эксцессы, хватают пятерых учащихся и шутки ради сталкивают с холма, открывая стрельбу по скатывающимся вниз мальчишкам; трое убиты, двое тяжело ранены. После этого события наступают судные дни, хаос, отчаяние, оскорбление власти. На демонстрацию солидарности выходят студенты, в голове у которых уже не занятия и не благочинное прилежание, а одно желание – всюду совать свой нос, занимаясь возмутительными происками. Теперь они прут прямо на дворец, поэтому полиция открывает огонь, пускает в ход дубинки, производит аресты, травит демонстрантов собаками – все напрасно, и вот, чтобы унять накал страстей, разрядить атмосферу, милосердный господин приказывает отменить повышение цен на бензин. Что толку, когда улица не желает успокоиться! Ко всему этому как гром с ясного неба поступает сообщение, что в Эритрее восстала Вторая дивизия. Восставшие захватывают Асмэру, арестовывают своего генерала, берут под стражу губернатора провинции и оглашают по радио безбожное воззвание. Мятежники требуют справедливости, повышения жалованья и похорон, какие пристали человеку. В Эритрее, мой господин, положение тяжелое, там армия ведет войну с партизанами, большие потери, поэтому издавна существовала проблема погребения: чтобы сократить большие военные расходы, право на захоронение распространяли только на офицеров, тела простых солдат оставляли на съедение гиенам и грифам, и именно это неравенство ныне явилось причиной мятежа. Назавтра к восставшим примыкает военно-морской флот, а его командующий, внук императора, бежит в Джибути. Страшно досадно, что член императорской фамилии вынужден спасать свою жизнь столь унизительным образом. Но лавина, мой господин, продолжает расти: в тот же день восстают авиационные части, самолеты летают над городом, и ходят слухи, что они сбрасывают бомбы. Назавтра восстает наша самая крупная и надежная Четвертая дивизия, которая тотчас же окружает столицу, требует повысить жалованье, отдать под суд господ министров и других сановников, тех, кто, заявляют разгневанные солдаты, погрязли в коррупции и должны быть пригвождены к позорному столбу. Так как пламя мятежа охватило Четвертую дивизию, это означает, что огонь подступил к самому дворцу и надо срочно спасаться. В эту же ночь наш добрый господин объявляет о повышении жалованья, призывает солдат вернуться в казармы, соблюдать спокойствие и кротость. Сам же, желая придать двору более внушительный вид, приказывает премьеру Аклилу [18] вместе с правительством подать в отставку, а отдать подобное распоряжение господину было нелегко, ведь Аклилу, хотя большинство его не любило и презирало, являлся любимцем и исповедником императора. Одновременно господин наш назначил премьер-министром сановника Эндалькачоу, у которого была репутация просвещенного либерала и златоуста [19] .
18
Аклилу Хабтэ Уольд возглавлял правительство Эфиопии до 27 февраля 1974 года, когда был вынужден уйти в отставку в результате мощных выступлений трудящихся против императорского режима. Февральские события в Аддис-Абебе знаменовали собой начало антимонархической революции, приведшей к низложению Хайле Селассие в сентябре того же года.
19
Эндалькачоу Мэконнын – премьер-министр с 28 февраля до июля 1974 года.
Я тогда был титулярным чиновником отдела учета главного камергера двора. Смена кабинета прибавила нам работы: наш отдел контролировал выполнение императорских инструкций об очередности и частоте упоминания в печати имен отдельных сановников и нотаблей. Этим наш господин вынужден был заниматься лично, ибо каждый сановник жаждал, чтобы его упоминали всегда и притом возможно ближе к имени властелина, и постоянно возникали ссоры, рождались зависть, интриги по поводу того, кто, сколько раз и на каком месте упомянут, а кто нет. Хотя и существовали четкие указания императора и точно установленные нормы, кого и сколько раз называть, возобладали такая алчность и произвол, что на нас, рядовых служащих, сановники оказывали свое давление, чтобы их где-то там, вне очереди и сверх положенного упомянуть. Упомяни меня, упомяни, говорит то один, то другой, и если тебе что-нибудь понадобится, рассчитывай на мою помощь. И надо ли удивляться, что возникал соблазн, упомянув того или другого сверх нормы, обрести высокого покровителя. Но риск был велик, так как противники вели взаимный учет, кто и сколько раз был поименован, и если подмечали перебор, тотчас спешили с доносом к достопочтенному господину, а тот или наказывал, или улаживал конфликт. Наконец, главный камергер велел завести на сановников формуляры упоминаний, чтобы фиксировать, сколько каждый из них был поименован, и составлять месячные отчеты, на основе которых достойный господин отдавал дополнительные распоряжения, кому убавить, кому прибавить. Теперь нам предстояло изъять формуляры всего кабинета Аклилу и завести новую картотеку. Здесь на нас принялись особенно нажимать, ибо вновь назначенные министры проявляли большую заинтересованность в том, чтобы их упоминали, и каждый стремился поприсутствовать на приеме или принять участие в ином торжественном событии, дабы быть поименованным в печати. Я же тотчас по смене кабинета оказался на улице, так как по непостижимой, но столь достойной наказания слепоте не упомянул однажды нового министра двора, господина Йоханныса Кидане, и тот так разгневался, что, несмотря на мои мольбы о милосердии, велел меня убрать.