Имя мне – Красный
Шрифт:
Посмотрел на рисунки и я. Простолюдины, пришедшие на празднество, вырывали друг у друга чашки с пловом, сотни которых были выставлены на площади, и в испуге шарахались от зайцев и птиц, которые спешили выбраться из зажаренного быка, когда того начинали разделывать. Мастера-медники, проезжая на повозке мимо султана, укладывали одного из собратьев навзничь, ставили ему на грудь четырехугольную наковальню и ковали на ней медь, не попадая молотами по обнаженному телу. Стекольщики, сидя в своей повозке, наносили на стекла узоры – гвоздики и кипарисы; торговцы сластями вели верблюдов, нагруженных мешками с сахаром, несли клетки с сахарными попугаями и пели сладкие песни; замочных дел мастера, седые старики, показывали свои изделия: замки висячие и врезные, с засовами и зубчиками, и ворчали, что и времена теперь не те, и двери никуда не годятся. Над рисунком, изображающим фокусника, поработали и Келебек, и Лейлек, и Зейтин. Фокусник ловко катал яйца по тонкому шесту, словно
– Красота рисунка делает богаче жизнь человека, побуждает с благоговением относиться к сотворенному Аллахом красочному миру, размышлять, любить и верить. Вот что важно. А личность художника не имеет значения.
Может быть, мой собеседник догадался, что я пришел сюда разузнать кое-что для Эниште? Тогда он умнее, чем я думал, этот художник Нури. Или он просто повторяет слова мастера Османа?
– А все эти заставки кто сделал? – спросил я. – Зариф-эфенди? Кто теперь этим занимается вместо него?
Из открытой двери, выходящей во внутренний двор, послышались крики и детский плач. Внизу наказывали на фалаке [46] кого-то из подмастерьев, наверное тех двоих, что дрожали во дворе от холода, – скорее всего, за то, что отсыпали в карман рубинового порошку или припрятали между листами обычной бумаги лист с позолотой. Молодые художники, не желая упустить случай подтрунить над мальчишками, бросились к двери.
– Подмастерья пока раскрашивают землю на площади, – сказал Нури-эфенди, – на этом рисунке мастер Осман велел сделать ее ярко-розовой. А к тому времени, как они закончат работу, если Аллаху будет угодно, наш брат Зариф-эфенди вернется и доделает заставки на этих двух страницах. Наш мастер Осман пожелал, чтобы землю на разных рисунках красили всякий раз в новый цвет: розовый, индийский зеленый, шафраново-желтый или цвет гусиного помета. Человек, рассматривающий рисунки, еще на первой странице, где земля на площади обычного цвета, поймет, что к чему, а потом смена цветов развлечет его, не даст заскучать. Ведь рисунок затем и раскрашивают, чтобы он выглядел веселее.
46
Фалака – подобие колодок, деревянный шест с натянутой вдоль него веревкой, между которыми закрепляли ноги наказываемого, чтобы бить его по пяткам палкой.
На глаза нам попался недоделанный рисунок для зафернаме [47] – один из учеников, сидя в углу, рисовал отплывающий на войну флот, но, услышав крики избиваемых на фалаке товарищей, естественно, побежал посмотреть. Флот, состоящий из срисованных с образца кораблей, казалось, не вписывается в море, но и неправильная композиция, и нехватка ветра в парусах объяснялись не плохим качеством образца, а бездарностью художника. Что до образца, то он, как я с грустью увидел, был безжалостно вырван из какой-то старой книги или муракки. По всей видимости, мастер Осман на многое теперь смотрел сквозь пальцы.
47
Зафернаме (книга побед) – книга, в которой описываются войны и сражения.
Когда очередь дошла до рабочей доски самого Нури-эфенди, он с гордостью сказал, что только что закончил тугру [48] , над которой работал три недели. Кому и с какой целью будет послана эта тугра, было неясно – остальное пространство позолоченного листа оставалось пустым, – но я все равно смотрел на нее с почтением.
Я знал, что многие своевольные паши на Востоке, увидев султанскую тугру, под впечатлением от ее благородной и исполненной могущества красоты оставляли мысли о мятеже.48
Тугра – монограмма султана, содержащая его имя и титул и выполненная в особом каллиграфическом стиле.
Потом мы дошли до последних шедевров каллиграфа Джемаля, но возле них задерживаться не стали, чтобы не казалось, будто мы признаем правоту врагов цвета и рисунка, утверждающих, что основа и суть искусства – это линия, а рисунок – лишь предлог для нее.
Мастер Насыр восстанавливал – на самом деле только портил – пострадавшую от времени страницу из «Хамсе» [49] Низами (книгу делали при сыновьях Тимура), которую украшало изображение Хосрова, наблюдающего за тем, как купается обнаженная Ширин.
49
Хамсе (араб. «Пятерица») – в персидской и ряде тюркоязычных литератур – совокупность пяти месневи одного автора.
Полуслепой девяностодвухлетний старик дрожащими руками показал нам орнаменты на коробке для перьев, которая через три месяца будет преподнесена султану в дар на праздник, и поведал, как шестьдесят лет назад, будучи в Тебризе, целовал руку Бехзаду, причем легендарный мастер, к тому времени уже ослепший, был пьян; становилось ясно, что ничего более примечательного со старцем за всю его жизнь не приключалось.
Тем временем в мастерской, где в тесных клетушках первого этажа работало около восьмидесяти художников, учеников и подмастерьев, воцарилось безмолвие. Это была тишина после наказания, я хорошо ее знал. Нарушалась она лишь иногда ехидным смешком или шуткой, а порой – тихим всхлипом или стоном, переходящим в сдавленный плач. Почтенные мастера вспоминали, как их самих били в ученические годы; ожили воспоминания и у меня. Глядя на полуслепого девяностодвухлетнего мастера, я подумал, что здесь, вдали от войн и потрясений, все неуклонно близится к концу. Наверное, в последний миг перед началом Судного дня установится такая же тишина.
Рисунок – это безмолвие разума и музыка глаз.
Когда я снова подошел к мастеру Осману, чтобы на прощание поцеловать ему руку, я ощущал не только почтение, но и нечто совсем иное: странное чувство вины, лишающее покоя душу, – сродни тому чувству, которое испытываешь к праведникам, восхищение пополам с жалостью. Возможно, оно завладело мной оттого, что Эниште, желавший, чтобы художники хоть тайно, хоть явно подражали манере европейцев, был его соперником.
У меня вдруг возникло предчувствие, что я вижу великого мастера последний раз в жизни, и, желая понравиться старику и порадовать его, я задал ему вопрос:
– Осман-эфенди, учитель, скажите, что отличает великого художника от заурядного?
Я думал, что мастер Осман, привыкший к такого рода льстивым вопросам, даст какой-нибудь пустой ответ, только чтобы отвязаться от меня и в тот же миг забыть о моем существовании. Но он ответил серьезно:
– Нет какого-то одного мерила, которое позволило бы отличить подлинного художника от того, у которого нет ни таланта, ни веры. Времена меняются. Теперь, когда нашему искусству грозит опасность, важно знать, каких нравственных установлений придерживается художник и на что направлен его талант. Если бы я хотел узнать, что представляет собой молодой мастер, я задал бы ему три вопроса.
– Какие?
– Не хочет ли он, следуя новому поветрию и подпав под влияние китайцев и европейцев, обрести свой собственный стиль? Не желает ли выработать манеру, которая отличала бы его от других художников, а чтобы его работы было легче узнавать, не пытается ли ставить на них свою подпись, как то делают европейцы? Это мой первый вопрос – о стиле и подписи.
– А дальше? – почтительно спросил я.
– Дальше я захотел бы узнать, как этот художник относится к тому, что после смерти шахов и султанов, наших заказчиков, созданные нами книги, бывает, раздергивают на страницы и наши рисунки используют потом для других книг, в другие времена? Тут хоть огорчайся, хоть радуйся – ничего с этим не поделаешь. Поэтому я спросил бы художника о времени. О времени рисунка и времени Аллаха. Понимаешь, сынок, о чем я?
Я не понял, но вслух этого не сказал, только спросил:
– Каков же третий вопрос?
– Третий вопрос – о слепоте, – сказал великий мастер, главный художник Осман, и замолчал – словно считал, что здесь все понятно и без объяснений.
– О слепоте? – смущенно переспросил я.
– Слепота безмолвна. Если ты объединишь первые два моих вопроса, возникнет вопрос о слепоте. По-настоящему глубоко познать, что значит быть художником, можно только тогда, когда увидишь явившееся в дарованной Аллахом тьме.