Инга. Мир
Шрифт:
— Лен, ты иди, а? Я спать хочу. И вообще.
— Что вообще? — Ленка поставила бутылку на пол и, распахнув халат, скинула с плеч. Она было рослая и крупная, с хорошей фигурой, для Серого великовата, наверное, но в деловом костюме смотрелась отменно, и волосы русые заплетала в небрежную красивую косу, а глаза — зеленые, кошачьи.
Сидеть голая не стала. Сразу откинула простыню и легла, прижимаясь к неподвижному Горчику большим крепким телом, положила на его бедро ногу, согнутую в колене. И сунула руку к впалому животу. Повторила вопрос, слегка насмешливо:
— Что вообще? Скажешь — не хочешь?
Ее рука
— Не пью я. Совсем.
— И не пей, — согласилась Ленка, целуя его в шею, — а я после выпью. Сейчас не могу, всю последнюю неделю еле держалась, Сережка, глазами тебя протерла чуть не насквозь.
— Лен…
— Выгоняешь?
Его спине стало холодно. И тишина. Медленно повернулся, тихо, чтоб не наткнуться рукой на ее бедро или грудь. И услышал — плачет, тихо-тихо, прижимая ко рту руку. В полумраке белеет спина и опущенные плечи с темной короткой косой.
— Лен, — беспомощно сказал Горчик, сел, трогая спину, а та под его рукой тряслась, — ну ты что, Лен. Ле-на…
— Не прогоняй, — она говорила, не поворачиваясь, и совсем как мать добавила, — пожалуйста.
Куда мне — прогонять, думал Горчик, повертывая ее к себе и целуя мокрое лицо, тоже мне прогоняльщик, в чужом-то дому. Вся извелась, та не по мне же, это все нервы, отец чуть не умер, считай…
Потом лежали молча, накрытые простыней, смотрели в потолок. По нему бежали смутные блики.
— Тебе лет сколько, Сережа?
— Двадцать три. Было вот, весной.
— Совсем мальчик. Я тебя на двенадцать лет старше.
— Та не. Ты моложе выглядишь. Я б не сказал, что на столько.
Ленка усмехнулась.
— Жалеешь. Несчастную мать-одиночку, да?
— Чего жалею? Ты вон самостоятельная какая. Он тебе сильно, что ли, нужен, муж-то? Тебе всего лучше, чтоб пришел, погулялся с Лелькой. Отец. А самой — так ты кого хочешь себе выкрутишь. Хоть пацана с дискотеки своей.
— Правильно излагаешь, — удивленно согласилась Ленка, — уловил самую суть.
— Чего ее ловить. Подумать и вот ясно все.
Она села, нашаривая бутылку.
— Откроешь? Я стакан принесу.
Встала, голая, с бликом от окна по бедру и локтю, по широкому плечу.
— Халат накинь, а то вдруг Лелька проснется.
— Ах, — засмеялась Ленка, — какие мы целомудренные мальчики. Я тут возьму, на полке. И кстати, насчет пацана с дискотеки. Были, Сережа, и пацаны были. Когда Витька сволочь стал по девочкам ударять молоденьким, то и я попробовала.
Она села, протягивая высокий стакан. Горчик нагнул горлышко бутылки, следя, чтоб не расплескать шипучее вино. У Ленки была большая, но совсем не такая, как у Инги, грудь. Полная и высокая, будто задранная немного вверх, и соски смотрели в стороны, как лисьи носы. Маленькие.
Она выпила шампанское сидя, медленно глотала, ожидая, когда уляжется, и после глотала снова. И, поставив пустой стакан на ковер, откинула простыню.
— Я так устала, Сережка. От всей этой суматохи, от разборок, вообще от того, что вокруг всегда люди. А хочется, знаешь, проснуться и — голая на песок. Там заниматься любовью. Под пальмами, на краю кораллового атолла, чтоб вода совсем изумрудная. И никого, кроме голых любовников — ни детей, ни папы с его сердцем, ни матери с суетой. Ужасно, да? Но это просто от усталости,
понимаешь? Зато честно.— Понимаю, — сказал Горчик.
Ее руки бродили по его коже, трогали плечи, касались груди. Щелкнул выключатель, и зажглась маленькая настольная лампа.
— Хочу смотреть. Ты вон какой. Совсем пацан, худой и узкий. Мне нравится слово. Не мальчик, а именно — пацан. Хулиганское такое. И картинка эта… — ее палец не отрываясь, рисовал по татуировке, — сразу ясно, ты опытный, злой и жесткий. Мне это очень нравится. Очень. Знаешь, как мне нравится это? Сережа, знаешь как?
— Ннет…
— Я покажу. Сейчас, еще выпью немножко. И покажу, как. Тебе понравится. У нас впереди до утра времени. Охренеть, правда?
Он все же убрал ее руку с татуировки. Но ответил честно:
— Мне уже нравится, Ленка.
26
В узкое окно с полукруглой арочкой глядела луна, белая, как слепой глаз. Створка была открыта и луна отражалась в ней кривым овалом. А ветер, теплый, шевелил резные листья на макушке платана и один лист все время попадал на луну, тыча в нее черными уголками.
— Я покурю? — Серега встал, скрипнула сетка под толстым матрасом. Обе луны скрылись за очерком темной фигуры. Протянулась рука, нашаривая пачку среди рассыпанных по широкому подоконнику мелочей.
Инга подняла подушку и села выше, укрывая колени простыней.
— Я тоже. Сядь тут. Рядом.
Он сел, пламя зажигалки осветило скулы и прядь волос. Подал Инге прикуренную сигарету и поставил пепельницу к себе на колено. Два огонька тлели, разгораясь и угасая. Дым перемешивался с запахом моря и сонных цветов. Что там у нас цветет, в августе, думала Инга, бережно, чтоб не обжечь ему ногу, стряхивая пепел. Розы. Море, платаны, песок. Дракон с умной спокойной мордой, уложенной среди розовых кустов. Они уедут, а он останется, и люди из других санаториев будут приходить, ведя за руку детей — посмотреть на большого дракона. О нем станут рассказывать таксисты и водители, экскурсоводы и просто местные, как рассказали Инге и Сереже о мозаичном фонтане в санатории «Облака» и о бассейне с резными дельфинами в доме отдыха медиков.
— Я там три года прожил. С ними. Сперва стремался сильно, Лика у подруги, а у нас, выходит, с Ленкой роман. Я думал, ну ладно, роман. Ты прости. Нет, даже не за то, что я с ней. Понимаешь, если бы не уговор наш с тобой, о правде, я сказал бы — та, пожалел. Одна, запуталась, сын растет. Муж вот мудак оказался. Смешно, наверное, насчет уговора?
Говорил медленно, прерываясь на затяжки, следил, как в неярком лунном свете дымок завивается расплывчатыми кольцами и пластами. Помолчав, смял окурок в пепельнице. Забрал у Инги из протянутой руки сигарету и тоже примял, убивая красную точку.
— Нам же было с тобой. По семнадцать. Дети.
— Мне не смешно. Я и сейчас такая вот. Если ты, Серый, не забыл, то правильно.
Он кивнул. Сам знал, что правильно. Да и никак своих сорока лет не ощущал, с ней. С ней казалось, снова совсем пацан, вот только в голову и сердце пацану вложили гору воспоминаний. И все живые, шевелятся. А спрашивал, чтоб хоть чуть потянуть время. Он поклялся себе, в первую же их ночь после новой встречи — никогда не расскажет о тех пяти годах. Но оказалось, говорить о другом тоже неожиданно тяжко.