Инга
Шрифт:
А когда видела его днем, то краснея, недоумевала, да как могла и придумать такое. И вовсе не хотелось ей, чтоб увидел, подошел и вдруг стал приглашать куда-то. Ночной придуманный Костя — одно. Дневной настоящий — вовсе другое. Потому, когда стал он ходить с Ларисой из Судака, и уезжать к ней ночевать, Инга с легким сердцем выкинула его из головы и в ночных мечтах заменила на Микки Рурка. Микки был намного удобнее, потому что в кино все вранье и там он притворялся влюбленным в других женщин, а Костя с Ларисой крутил вполне по-настоящему. Инга сперва колебалась, не назначить ли вместо него Дольфа Лундгрена, но тот был уж слишком красив, и ей казалось, пригласи она его в свои ночные мечты, он фыркнет и отвернется. Так что между Кристофером Уокеном
Но когда стояли там, в пещере, и он держал ее под спину, она кончила вовсе не от того, от чего случалось с ней такое же ночью. Нет-нет-нет. Было совершенно нестерпимо понимать, что она раздета и он ее видит. Голую. А его руки, осторожно трогающие ее, они ничего не значили, вернее, значили, но другое. Он был далеко и вдруг стал рядом. Его глаза смотрели на других, и вдруг стали смотреть на нее. Там, на скале, когда сказал первые слова, и она поняла — ей сказал, к ней пришел, такая же была нестерпимость, как и внизу, когда была в его руках. Одинаковая нестерпимость счастья. Вива говорит, мужчины совсем другие. Им нужно другое, это все знают, и знает Инга, не маленькая. Знала головой. А теперь немножко поняла сердцем. Он, наверное, подумал, что ей это наслаждение, когда обнял и прижал к себе. А ей было счастье. Зато она знает, что может подарить ему себя — для его наслаждения. У нее больше ничего нет. Но клятва…
Машину дернуло, Петр, улыбаясь, потормошил ее плечо.
— Да ты заснула? Вставай, соня, тут в закусочной обалденные чебуреки. Перехватим, потом еще полчаса и приехали.
Чебуреки были ужасно вкусные, и, наверное, страшно дорогие, думала Инга, осторожно кусая и тайком следя, как Петр выкладывает на стойку цветные купюры. Лето, отдыхающие, все сейчас для них и по летним ценам. Местные не покупают такого. Но что-то сказать постеснялась, подумала, до вечера теперь ничего есть не буду, а то ведь еще ресторан, там, в Оленевке.
Довезя их к пыльному обрыву, покрытому короткой сушеной травой, а под ним разворачивалась волшебной красоты прозрачная лазурная глубина с плоскими цветными садами подводных камней, шофер вышел, отирая ладонью потный лоб. Спрятал отсчитанные Петром деньги. Помявшись, чего-то ждал, поглядывая на толпы гуляющих. И когда Петр, вскидывая на широкое плечо рюкзак, отошел, маня рукой Ингу, и уже заглядывая вниз, куда улетали ласточкой с обрыва загорелые пацаны в мокрых трусах, шофер вдруг сказал хмуро вполголоса:
— У меня дочка, на тебя похожая. Чуток помладше. Светлана.
— Да? — удивилась Инга, уже поворачиваясь уходить.
— Да, — сварливо согласился шофер, — так ты, это. Поаккуратнее с мужиком-то. Больно старый он для тебя.
Она не успела ответить, сел, захлопнул дверцу и поехал, вздымая клубы белой пыли.
Позже, когда нагулялись по скалам, насмотрелись красот в прозрачной голубизне, накупались в воде, то ласково теплой, а то почти родниковой, там, где холодили ее тайные течения, Петр, сидя рядом с лежащей навзничь Ингой, спросил:
— И что он тебе поведал, наш добрый возничий?
— Шофер? Про дочку сказал. И еще, что ты для меня слишком старый, — Инга рассмеялась, трогая рукой высыхающие черные трусики, радовалась, что белье у нее спортивное, одного цвета — считай купальник.
— Н-да. Какой добрый.
— Он волнуется. Ты же и, правда, сильно старше меня.
— Мне всего тридцать семь, — обиделся Петр, — самый прекрасный возраст для мужчины.
— А мама думала, тебе сорок. Ты не обижайся. Какая разница, я ведь все равно тебя люблю.
Теперь улыбнулась она, садясь рядом и заглядывая в хмурое лицо.
— А я вообще думала, может, тебе сорок пять. Ну и что?
Это, наверное, из-за бороды. Она красивая, но все равно — борода ведь.— Инга, да что ты заладила, старый, сорок пять, борода! Могла бы соврать для моей радости. Сказала бы — Петр, совсем мальчишка.
Девочка с удивлением смотрела, как хмурит брови. Испуганно ответила.
— Я не могу. Я не вру. Никогда.
Мимо, ойкая и шипя сквозь зубы, балансируя на острых камнях, пробрался пацанчик в обвисших шортах, встал на самом краю скалы, подмигнул Инге и исчез за краем, только мелькнули пятки.
— Ладно, — протянул Петр, — не врешь. Так не бывает. Все врут, девочка.
— Я не умею. Правда, — она пожала плечами, — не получается никогда, извини.
— Не верю. Все врут, — повторил он раздельно, как глупому ребенку.
— И ты? — она испугалась своего вопроса и, потянувшись, сорвала веточку с мелкими цветиками, заговорила быстро, чувствуя, как на глазах закипают слезы:
— Смотри, это кермек. У нас его примерно сорок видов растет. Этот называется кермек Гмелина, его можно ставить в вазу и даже зимой очень красивый. А еще им лечат всякие желудочные болезни. Ну, это не очень интересно, а вот интереснее, что из него делаются перекати-поле. То есть в разных местах перекати-поле бывают из разных растений. Я думаю, из кермека самые красивые. Он катится по степи, несет свои фиолетовые цветочки. Мне еще очень нравится из местных ковыль, но не тот, что все любят, лохматенький, который называется ковыль перистый, а другой, смешно зовется — ковыль волосатик. У него осенью стебли растрепываются на много тонких ниток и те сворачиваются колечками. Очень красиво, когда целое поле, будто в кружеве желтом. Мы когда с ребятами на яйлу ходили, там степь. Она под самым небом, представляешь? И на ней травы и маки.
И добавила, вдруг поняв, что увлеклась сама:
— Тебе, наверное, не интересно. Извини, я…
— Очень интересно. Ты откуда подробности знаешь? В школе рассказывали?
— Не-ет. Вива, ну бабушка моя Виктория, она в оранжерее работает, я к ней прихожу, помогаю. Но там все такое, слишком садовое. Большое, яркое. Овощное такое. Фруктовое, ладно. А мне нравится другое, чтоб дикое совсем.
Он встал, закрывая солнце. И она замолчала, поднимая коричневое лицо с яркими темными глазами.
— Пойдем. Пойдем поплаваем, дикая девочка, и уже время готовиться к ужину. Зря, что ли, ты таскаешь в сумке платье.
8
В небольшом зале, уставленном легкими столами и тонконогими стульями, было темно и прохладно. Так что, у сидящей на гладкой скамье Инги, крупные мурашки подняли на руках тонкий выгоревший пушок, и она испуганно сложила руки на коленях, радуясь, что Петр выбрал не столик в зале, а этот уютный угол с массивными лавками и дубовой столешницей. Посредине стола прыгал крошечный огонек свечи, и было странно, отводя от него взгляд, видеть резкий дневной свет в проеме дальнего входа. Через него иногда проходили полуголые люди, смеясь, и исчезали, забранные черной линией — как живая картинка, налепленная на темную поверхность.
Она переоделась в просторном пустом туалете, куда Петр ее завел, мягко втолкнул, подавая сумку и сунув в руки свое полотенце. Сам ждал снаружи и она, умывшись, оглядываясь на закрытую дверь, быстро сняла рубашку, натянула платье и после вытащила из-под него шортики, неловко стягивая их и балансируя на смятых сандалетах. Босоножки мягко обхватили ступни поверх пальцев тонкими ремешками. Инга переминалась перед зеркалом, думая еще с одним маленьким испугом — не поскользнуться бы, на кафеле, и там, в зале, на невидимом полу. Но то, что он стоял снаружи, ждал терпеливо, подстегивало, и она, машинально, совсем по-женски покусала губы, сунула пакет со снятыми вещами в сумку, и, держа ее в вытянутой руке, вышла, улыбаясь. Огляделась в пустом зеркальном холле. Одна. В испуге подумала, ну вот… У стены стулья, надо сесть и ждать, вдруг пошел в туалет сам.