Институт сновидений
Шрифт:
– Нет, истинно, истинно: девки-бабы – не народ, – приговаривал он почему-то и мило улыбался.
Комолый и матушка Любовь
То, что женщина – сосуд диавольский, у нас в Старгороде еще в пятнадцатом веке знали. Интересно: с двух сторон к нам эта история поступила, из независимых, так сказать, источников – из века нынешнего и из веков как бы минувших. Сперва пришлось слышать ее в парной бани № 2, что в Правобережье, от старика старовера, после – от ученого, в конце застойного царствия чудом побывавшего в Афонском Руссиконе, где, исследуя рукописные книги, по его стыдливому признанию, среди конволютов пятнадцатого столетья, переписанных, кстати, в старгородском Николо-Хитровском монастыре, затесалась и та шутейная побасенка.
Сравнивая после, вспоминаем, что особых расхождений
Итак, во славном городе Константинополисе жил один набожный прототоп. Был он известен своей чистотой, скромностью и смирением далеко даже за пределами своей общины. Столь же чиста и безвинна, богопослушна и жизнерадостна была и супруга его протопопица. И вот, случилось дело в канун Пасхи, на конец Великого Поста: обуял нашего протопопа бес похотливости, да так оседлал несчастного, что, образно выражаясь, рог содеял ему несокрушимый и превеликий. Бедняга и молился, и поклоны бил, и энколпион с чудодейственными мощами прикладывал, но не отпускал бес, «мучая зело». И стал тогда протопоп приставать к протопопихе, стал молить ее, просил дать ему то, «что полагается ему, да не положено».
Чистая, «аки голубица», протопопица, мужа своего любя, ответствовала ему скромно и просто, вся зардевшись, «аки маков цвет»: «Благоверный мой, перед Господом нашим Иисусом Христом, господин супруг и хозяин живота моего, я раба твоя всегда и сейчас, но не проси у меня невозможного – скоро уже окончатся твои муки. Потерпи, любезный, ибо как ты страдаешь – ничто по сравнению с крестными муками Спасителя нашего. Вот ужо воскреснет Царь Славы, свершится ежегодное таинство и счастье великое, и будем мы после представлены: ты – мне, я – тебе, сей же час думай о горнем, а о низменном – забудь, ибо Сатана только и рыщет рядом, думая, как залучить праведника, как совратить невинного».
Ушел от матушки протопоп, лия горючие слезы – радуясь за чистоту жены своей и на свою слабость и немощь печалуясь. Ушел в овин, жевал солому обмолоченную, но не отпустил бес. Крутил жернова ручные, тер зерно, но не согнулся рог страсти. И, не в силах терпеть более, пошел он в ясли и использовал ослицу, и козу, и еще раз ослицу – до счета три, и тогда только отлетел проклятый искуситель.
А после вошел протопоп в дом, одел ризы чистые, отправился в Собор и служил там службу, как положено. И свершилося Чудо – вокрес Спаситель, распятый за ны при Понтийстем Пилате, и ликованию людскому не было предела. А после – уже как уходить всем, по окончании службы, пал протопоп на амвоне ниц, покаялся принародно в жестоких грехах своих, испросил прощения и за ослиху, и за козу, и за ослиху снова – до счета три, и даровано было ему прощение всенародное, и подходили христиане «лобызаху» его, и славили Христа троекратно.
А по тому времени страшное диво случилось: скопились-налетели над храмом злодейские птицы медноклювые гарпии – клювы да когти у них острей бритвы цирюльничьей, а вместо перьев – каленые стрелы. Летают в поднебесье, гаркают страшно, пугают народ православный – не дают ему по домам разойтись.
Видя такое, протопопица подошла к мужу, подняла его с амвона, расцеловала трижды, взяла под руку да и повела к дверям. Вышли оне на церковный двор, а птицы все вопят, все кружат в поднебесье, все кружат да все ниже спускаются. И… враз накинулись на протопопицу и растерзали ее в клочья, один только медный крест остался.
Но то – старина, дела прошлые. Мы же призваны писать о недавнем, да и, к чести сказать, сегодняшняя история, на наш взгляд, даст не меньше поучительных сюжетов, чем те же сомнительные побасенки, всякие Декамероны, антиклерикальные новелки какого-нибудь Фиренцуолы, помешавшегося на нечистом теле в связи с нажитой подчас французской болезнью. У нас в Старгороде какая уж эротика – тут все весомо, зримо, взять хотя б историю Комолого с матушкой Любовью.
Какого они там толку христиане, ей-богу, не знаем – то ли беспоповцы, то ли баптисты, то ли адвентисты, но не хлысты, так уж точно. Словом, те, что живут испокон веку на Правом берегу,
за гостиницей «Родина», никому и никогда зла не делали. Всем только добро да помощь от них, а что они Библию собираются в своем доме читать да песни поют – кому в том беда? А все ж, наверное, староверы они – баптисты, те так не тянут – протяжно, сладостно-напевно, непонятно, аж за душу хватает – как священник на архиерейской службе пасхальной, когда череда приходит Спасителя по-гречески прославлять. Попов вот у них точно нет. Старики – те все четки носят на запястьях, и одежда у них такая длинная хламида, как кафтан с подолом до пят, а воротник стоячий. Поклоны бьют у них до того много, что каждый специальную подушечку носит – то ли чтоб лоб не расшибить, то ли чтоб колени не намозолить.Не знаем, не знаем, право, сведения то больше черпаем мы от соседей, а те хоть и православные, конечно, христиане, да только акафист от аналоя не всегда отличают, где уж тут о конфессиональных различиях беседовать.
Как вечер – собирается община в свой домик. Сперва приходит Любовь Михайловна. Она почти всегда при своей церкви: чистит, моет, скребет, а как появляется Серафим Данилович – праведник ихний, Любовнин муж, она ему низко кланяется, выходит, садится на скамеечку у окошка. Богомольцы сходятся. Подойдут, бывает, к ней, поговорят, называют ее ласково «матушка Любовь», не иначе, поговорят, раскланяются друг другу, и – одни в церковь, а матушка Любовь – на скамеечку. Под скамеечкой помост деревянный, на нем она и службу слушает – и зимой, и летом. Когда очень жарко, окно отворит – ей все слышно, когда – форточку, а иногда и заперто-затворено, но она стоит: поклоны отбивает и поет. У них там каждый с детства службу узнает раньше таблицы умноженья.
Большие тополя ее скрывают от взоров да забор – зимой только с пятиэтажки, когда не темно, можно ее и разглядеть – бьет поклоны, молится, с места своего не сходит.
Матушка Любовь росточку небольшого, но не согбенная, как у них там многие, да и вообще не так и стара. Лет ей к шестидесяти, но и теперь видно, что красотой в молодости Бог ее не обидел, а уж глаза – большущие, глубокие-преглубокие, и огонь в них до странности не монашеский – веселый-превеселый. Колдовская, словом, старуха – раз увидишь – не забудешь. Но, надо сознаться, и муж ее не прост. Серафим Данилович, так тот высокий, немощно худой даже, с жидкой бороденкой, говорит срывающимся фальцетом, но глаза… глаза искупают неказистость тела: в них огонь плавленого металла, в них – сила, вера, убежденье пророческое воистину, и не то чтоб за счастье посчитаешь с такими глазами столкнуться в толпе, но незабываемые глаза; за ними силища, что кремень трет в песочек, за ними та умственная работа, что точит ум беспрестанно, и кабы не пальцы, что силою внутренней побуждаемы вечно перебирать поистертые старинные янтарные четки, всегда снующие, как челнок у ткацкого стана, то вся б фигура его смиренной и бестелесной почти казалась. Тоже колдовской старик, так по крайней мере старухи-пенсионерки судачат, что у пятиэтажек вечно семечки лузгают на скамеечке да всей округе косточки перемывают по триста шестьдесят пять дней в году, не считая високосных, конечно.
Лет Серафиму Даниловичу за восемьдесят, и всегда он тут жил в слободе Правобережной около Копаньки, недалеко от ихнего кладбища с деревянными, как крышей крытыми, крестами и часовенкой из заозерного красного ракушечника. Всегда жил здесь, и родители его тут жили, и деды. Отлучался только на войну. И из нашего истинно христианского народа только Терентьева Анастасия Петровна его мальчишечкой помнит – в школу с ним ходила. До войны, до той войны, конечно.
– Всегда он такой болезненный бывал, – вспоминает бабка Настя, – девкам проку от него никакого не было, хоть и не порешил себя еще тогда. А и тогда, видать, Комолый был.
Пойди, правда, разберись, где истина. Знаем только, что как пришел с войны, отдали за него матушку Любовь – тогда еще совсем юную девчоночку – пятнадцать ей вряд ли и стукнуло.
– Оторви да брось стрекозонька была. Глазищи не что теперь – озорнющие, хохотунья. Но пошла под венец безропотно – отец приказал. А у них ведь строго, не то что у нас, окаянных, теперь, – рассказывала нам бабка Настя. – Ну вот, пожили они так годочков с пять – детьми не обзавелись, но жили мирно-тихо, в церковь ходили, а днем Серафим Данилович в первой бане за мостом парикмахером служил. Хороший был мастер, мужики его уважали: к нему, бывало, очередь стояла – без боли, без пореза брил и на компрессы не скупился – мастер, словом, своего дела.